Страница 20 из 62
Поиски Эркюлевой пекарни заняли дольше ожидаемого. Мы с Ниной развлекались, придумывая новые расшифровки названию района: «Дороговизна Адреса Маскирует Бруклинские Окрестности», например. Наконец мы завернули за правильный угол и увидели «Шапокляк» — бывший гараж с цветочными горшками под каждым из двух окон и небольшой ажурной лестницей литого чугуна, ведущей к главному входу.
— До чего чудесное заведение, — прощебетала Нина тоном Одри Хепберн. По воскресеньям «Шапокляк» открывалась в десять. Я посмотрел на часы — 9:45 — и слегка стушевался, увидев небольшую толпу дамбовцев, топчущихся перед лестницей. Там были архетипичный банкир в воскресном наряде из расстегнутой рубашки «оксфорд» поверх студенческой майки университета похуже, паря пенсионеров в занимательных шляпах (на нем — канотье, на ней — клош) и молодая мамаша с коляской «Макларен 5000», в которой восседал младенец такого ангельского вида, что он выглядел как реклама самой коляски.
Мы присоединились к сборищу. Все тайком кидали взгляды на дверь. Внутри кто-то мыл окна; белая тряпка лениво двигалась за нарисованным на окне логотипом-цилиндром. Ожидание было по-детски волнительным, как в ночь перед Рождеством. За исключением богатого младенца, который играл в жмурки с Ниной из глубин своего транспортного средства, каждый из нас избегал чужих взглядов и делал вид, что не пытается протиснуться вперед и не наблюдает ревностно за дверной задвижкой. Очередь не складывалась; стесняясь столь рабской привязанности к croissant aux amandes, [31] люди то и дело прикидывались, что внезапно вспомнили о каком-то важном деле, совершали пару уверенных шагов в сторону, затем разворачивались и плелись назад. В результате, если не ошибаюсь, получался хороший пример броуновского движения. По крайней мере у нас с Ниной имелась уважительная причина тратить здесь время, которое с большим толком можно было бы провести в воскресных перинах. Мы открывали свое собственное культовое кафе.
Я позволил себе мимолетную фантазию, в которой я был Эркюлем. Я щурился, сквозь свежевымытую витрину «Кольшицкого», сквозь сияние мыльных подтеков, на толпу снаружи. Усмехаясь умоляющему надлому их бровей, я вытирал руки чистым кухонным полотенцем. Наконец я открывал дверь (долгий скрип… учащенное биение сердец) ровно настолько, чтобы просунуть голову. «Немного терпения, господа, еще не время. Судя по аромату, линцеры сегодня на редкость удались. Если хотите, Люсиль примет ваши заказы, пока вы ждете». Люсиль? Да какая разница. Николетта. Одри.
Я только начал воображать Одри в конкретных деталях, когда звякнула щеколда и Эркюль во всем своем перемазанном вареньем великолепии пинком распахнул дверь пекарни. В руках у него покачивалось желтое помойное ведро, чье содержимое он тут же бесцеремонно выплеснул на ступеньки. Мамаша едва успела отдернуть коляску. Поток серой воды нарисовал в воздухе дельфина и врезался в булыжник, разлетевшись во все стороны. Слаксы банкира приняли на себя не меньше дюжины темных пятен. Мы с Ниной переглянулись.
— Бонжур, Эркюль! — выкрикнула мужская половина пожилой четы. Пекарь опустил ведро с бессловесным, но при этом отчетливо франкоязычным рыком. И захлопнул за собой дверь.
Люди переминались с ноги на ногу.
— Его мадленки — само совершенство, — сказала женская половина пожилой четы молодой матери.
— Ох, я знаю. Я знаю.
В 10:10 Эркюль появился во второй раз.
— Ждите, ждите, — приказал он, произнеся это слово с ударением на «е». — Кто из вас Марк Шарф?
Я поднял руку, едва не падая от облегчения: он говорил по-английски.
Окружающие обернулись и уставились на меня в открытую. Эркюль нетерпеливым жестом поманил меня внутрь («Все остальные — ждитЕ»). Мне пришлось показать на Нину пальцем и сказать «она со мной». Мы поднялись по ступенькам, замаранные собственной исключительностью, преследуемые завистливым шепотком. Никто из фанатов внизу не осмелился спросить, когда придет их черед. Эркюль сам великодушно поделился этой информацией.
— ДесЯть минют, — пролаял он через мое плечо, пока я протискивался мимо его взопревшего тела в кондитерскую.
— Надеюсь, я вас не задерживаю, — произнес я, проходя.
— А-а, эти людИ, — Эркюль ловко пожал одним плечом. — К шорту этих американсев. Не осенят («оценят», догадался я) хороший торт, даже если он их ужалит в зад.
Я огляделся, впитывая ауру кондитерской в воскресное утро, за считанные минуты до открытия. Стулья были подняты. Свежевымытый кафельный пол сох в лучах солнца, каждая плитка отдельно — от краев к центру. Запах хлорки смешивался с легко узнаваемым ароматом масла и теста: в духовке пеклась порция круассанов.
Свет был полупритушен, а флуоресцентные трубки в охлажденных витринах выключены. Пирожные, выстроенные рядами, как северокорейские солдаты в день рожденья Дорогого Вождя, выглядели серо и скучно. Эркюль проследил за моим взглядом и щелкнул выключателем; витрины загудели, моргнули и зажглись, как новогодняя елка.
— Боже мой, — ахнула Нина.
Все цвета заиграли сразу. Нежно-розовая глазурь фрагонаровских оттенков на клубничных пирожных сияла через всю комнату. Глянцевые шоколадные купола, наоборот, гнули и поглощали свет наподобие черных дыр. Крохотные флажки листового золота трепетали на пирожных «опера». Каждый фруктовый ломтик на каждой тарталетке был подобран, нарезан и расположен с точностью, достойной фламандского натюрморта. Одни переливы желтого между персиком и абрикосом можно было изучать часами.
Кроме самого себя, с его комплекцией тяжеловеса, Эркюль умудрился спрятать с глаз долой все напоминавшее о труде — печи, напольные миксеры, даже кассу; все, что могло разрушить магию момента. Все подгоревшее, кособокое, опавшее (в случае суфле) исчезало, прежде чем публика могла его увидеть или унюхать. Только настойчивое дрожание пола выдавало координаты настоящей баталии — в подвале.
Есть пословица: никто не хочет видеть, как делается колбаса. Та же аксиома применима и к выпечке. Идея пирожного как личного приза разбивается вдребезги при виде противня с плоской слоистой массой, которую потом разрежут на сорок четыре порции. Это девальвирует иллюзию. Хочется, чтобы каждое «опера» было создано специально для вас, от гофрированой бумажки до золотого листочка.
Эркюль решил, что пол достаточно высох, и начал расставлять стулья. Я робко попытался помочь.
— Садись, — приказал Эркюль и толкнул в нашу сторону два стула. Мы повиновались. — О'кей. У нас пять минют. Хорошо. Оливье рассказал мне о вас. Вы хотите открыть Вьен-кафе, правильно?
— Да, безусловно.
— Почему Вьен? Почему не Пари?
К этому вопросу я готов не был. Мне еще ни разу не приходилось пускаться в разглагольствования по поводу превосходства венского кофе над французским перед парижанином.
— Потому что я не француз, — наконец выдавил я, ожидая неминуемого «Так вы австриец?»
— А-а, — кивнул Эркюль. — Хорошо. Хорошо.
Я понятия не имел, каким образом ему так удавалось превращать взрослых людей в трепещущих écoliers. [32] Пожалуй, секрет крылся в наполнявшем комнату запахе круассанов. Эркюль полностью завладел моим носом и слюнными железами, из-за чего казалось, что ему подчинено и все остальное. Я на секунду задумался, на что похожа его личная жизнь: должно быть, постоянные лиазоны с дамбовскими сластолюбицами, непременно вершащиеся в облаках муки и сахарной пудры.
— В первую очередь нам понадобятся пирожные «захер», — начал я, произнося это название на гордо заученный немецкий лад.
«Захер» был королем венских пирожных: плотный шоколадный бисквит под шоколадной же глазурью и проложенный посередине единственным, изысканно кислым слоем абрикосового джема. В случае «захера» кольцо взбитых сливок вокруг пирожного являлось не фривольностью, а необходимостью: он был специально создан для увенчания завитушкой густого шлага (взбитых сливок) в последнюю секунду перед подачей. Нагой «захер» был бы слишком сух и недостаточно сладок. В этом скрывался главный тест на венскую аутентичность: неверно сделанный «захер» являл собой плебейское, жирное шоколадное пирожное. Но я верил в Эркюля.
31
Миндальному круассану (фр.).
32
Школьников (фр.).