Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 93

Впоследствии эта картина получила название «Мистическое Рождество». Она действительно мистическая: начало христианской истории, рождение Спасителя, непостижимым образом соединено на ней с ее концом – Страшным судом. В центре композиции изображены ясли, в которых отдыхают Мария и Иосиф с Младенцем Христом. С двух сторон к ним спешат поклониться пастухи и волхвы, ведомые ангелами с оливковыми ветвями в руках. Другие ангелы водят веселый хоровод на небесах, третьи, внизу картины, обнимают души праведников, обретших спасение. Демоны же, вмиг ставшие маленькими и жалкими, в предчувствии своего поражения спешат укрыться в скалах.

Неведомо как слух о новой работе Сандро распространился по городу. Возможно, его разнесли друзья Симоне, иногда по старой памяти все еще собиравшиеся в их доме. Кто-то из них решил, что Сандро своей картиной увековечил Савонаролу. Что навело его на эту мысль, трудно сказать. Может быть, какое-нибудь неосторожное слово, которое случайно обронил художник, который в последнее время еще усерднее перечитывал проповеди монаха, а может быть, это была догадка чересчур сметливого юноши. Но во Флоренции заговорили о том, что в мастерской Боттичелли находится картина, прославляющая еретика. И как в добрые старые времена в его мастерскую потянулись люди – живописцы или просто любопытствующие. Они подолгу рассматривали его работу, обменивались мнениями, недоумевали, зачем Сандро вернулся к тому стилю, который был отброшен еще его учителем.

Но он, не замечая этого, был доволен: к нему снова проявили интерес, и даже хула, возводимая на его картину, не вызывала у него такого раздражения, как раньше. Он и не предполагал, что это любопытство может принести ему вред, ибо среди зрителей оказались и такие, которых не интересовали ни перспектива, ни пропорции, ни манера исполнения – им было важно кое-что другое. Первым, кто сказал ему о грозящей опасности, был Симоне: в городе толкуют, что Сандро впал в ересь. По мнению брата, было бы лучше во избежание зла уничтожить эту картину, так как слухи о ней уже дошли до ушей блюстителей благочестия. После того как были казнены Савонарола и его ближайшие соратники, церковники значительно усилили наблюдение за нравами флорентийцев. Но Сандро было трудно убедить: он волен рисовать то, что ему нравится, и не совершил ничего предосудительного!

Он снова ошибся, опять проявил неоправданный оптимизм. Когда в мастерской Сандро появились солдаты городской стражи и потребовали выдать им картину «Рождество» и ее автора, Симоне понял, что его худшие опасения оправдались и что он, возможно, в последний раз видит своего брата. Видимо, и сам Сандро впервые ощутил грозящую ему опасность. Он шел среди стражников, а горожане с сочувствием смотрели ему вслед, хорошо понимая, что происходит. Сандро шел по площади Синьории, волоча вдруг ставшие непослушными ноги. Его провели какими-то темными коридорами, куда-то вниз, мимо камеры, двери в которую были почему-то распахнуты, и он видел орудия пыток, о которых ему с такими подробностями рассказывал Доффо Спини. Возможно, именно здесь пытали Савонаролу и его соратников. И он уже представлял, как и он очутится в этой камере, если не сможет убедить судей в том, что у него и в мыслях не было оскорблять папу и христианскую веру, восхваляя еретика. И он понимал, что у него не хватит сил стойко выдержать все эти муки.

В просторной комнате, где-то в самой дали освещенной огнем многочисленных свеч, высился трон или нечто похожее на него, на котором восседал судья в красном, чье лицо Сандро не мог разглядеть. Почему-то это беспокоило и волновало его больше всего – то, что он не может узнать людей, стоящих у этого трона с надвинутыми на лица капюшонами. Предположение его оправдалось: да, его пригласили сюда для того, чтобы он дал пояснения к своей картине, туманный смысл которой вызвал возбуждение в городе и посеял соблазн. И он дал пояснения – такие, какие уже не раз давал Симоне и его друзьям, ссылаясь на Откровение Иоанна, которое к этому времени выучил почти что наизусть.





Он не знал, удовлетворило ли его толкование дознавателей. Вопросы следовали один за другим, но он чувствовал, что среди них все-таки нет самого главного, что все это лишь уловка, чтобы усыпить его бдительность, запутать в противоречиях. И вот, наконец, прозвучал тот самый главный вопрос: не имел ли он в виду Савонаролу и его приспешников, когда изображал неизвестных лиц, которых обнимают ангелы? Нет, конечно, он не подразумевал их, поскольку изображал праведные души, которых ангелы радостно приветствуют. И у этих троих нет никакого портретного сходства с еретиками и схизматиками. С того места, где он стоял, он видел, как судья и его помощники рассматривают картину, совещаясь вполголоса. В наступившей тишине был слышен лишь треск свечей и скрип пера, которым писец записывал только что сказанное им. И он поторопился добавить, что хотел изобразить святых, попавших в рай. Но, кажется, его не услышали.

Дальше случилось неожиданное: ему, уже приготовившемуся к длительному допросу и пыткам, приказали возвращаться домой и усердно молиться о спасении своей души. Еще ему посоветовали воздерживаться от написания картин, в которых содержались бы символы, не одобренные святой церковью и посему вызывающие кривотолки. Кому как не ему, написавшему столько Богом вдохновенных картин, не знать этого? Ни слова о тех картинах, которые были написаны для Медичи. Пока о них решили не вспоминать, но надолго ли? Беда еще не прошла, и он теперь как муха, запутавшаяся в паутине. Но на этот раз его действительно отпустили домой. Картину, правда, не отдали – она осталась у дознавателей, и те, видимо, еще будут более тщательно изучать ее, и кто знает, к каким выводам они придут? Может случиться, что в один далеко не прекрасный день он снова повторит тот путь, который прошел сегодня, но тогда возврата уже не будет. Симоне опять убеждал его: надо бежать из Флоренции, пока не поздно. Но бегство будет лишь свидетельствовать о его вине, и на чужбине вряд ли кто протянет ему руку помощи.

Он чувствовал, что на этот раз на него свалилась большая беда – не мнимая, а самая настоящая. Теперь в любой картине, написанной им, будут подозревать какие-то отклонения от истинной веры и любая из них может повлечь кару. Его могут обвинить и в приверженности еретическому учению Савонаролы, и в восхвалении языческих богов, и бог знает в чем еще. Оправдаться он не сможет. Ведь, как говорил Спини, за Савонаролой не нашли никакой вины, однако его все-таки казнили. А, собственно говоря, в чем был виноват Савонарола, кроме того, что пошел против папы? Припоминая его проповеди, Сандро не мог обнаружить ничего, что шло бы во вред Флоренции. Он ведь призывал к исправлению нравов, к возвращению к истинной вере, к справедливости. Можно ли упрекать его за это? Возможно, дознаватели были правы, когда, несмотря на путаные объяснения живописца, решили, что не следует поступать с ним жестоко: нельзя требовать от профана точного знания божественного учения, и весьма возможно, что ошибка совершена им не по злому умыслу, а по неведению. Конечно, они могли жестоко наказать его и за это, не ограничиваясь только требованием покаяния, но, видимо, пока им это не нужно.

С каждым днем он все яснее понимает, что будущего у него нет. Исчезли даже сомнения, которые еще совсем недавно так мучили его, наступило полное безразличие. Даже предстоящий конец света его не волнует – будь что будет! Однако в 1500 году светопреставление так и не наступило, а ведь были предзнаменования этого: на башне Синьории вдруг ни с того ни с сего остановились стрелки часов, и их невозможно было стронуть с места. Папские посланцы посетили все христианские города, привезя с собой благословение папы и отпущение всех грехов. Значит, и папа был уверен в конце света, но ничего не случилось. Правда, говорят, что опасность не миновала, Страшный суд отложен ненадолго, кто говорит на десять, а кто – на двадцать лет. Стоит ли после этого работать? Живопись он почти забросил. Может быть, зря, так как до него доходят слухи, что Макиавелли, тайно симпатизирующий Медичи, мог бы поддержать его. Но он не ждет ничьей поддержки; еще неизвестно, чем она обернется. Он хочет лишь одного – чтобы его оставили в покое. Теперь он уже не верит, что золотой век вернется.