Страница 8 из 9
Времени у меня предостаточно, и мой досуг помимо писания писем заполнен наблюдением за ярмаркой тщеславия, окружающей меня со всех сторон. Среди этой галереи человеческих типов попадаются и презанятные. Про иных я Вам уже писал, вчера же в нашем салоне появилось новое лицо. Представьте себе, он русский. Имя – Эраст Фандорин. Вы знаете, Эмили, как я отношусь к России, этому уродливому наросту, накрывшему половину Европы и треть Азии. Россия норовит распространить свою пародирующую христианство религию и свои варварские обычаи на весь мир, и Альбион – единственная преграда на пути сих новых гуннов. Если б не решительная позиция, занятая правительством ее величества в нынешнем восточном кризисе, царь Александр загреб бы своими медвежьими лапами и Балканы, и…
Впрочем, об этом я Вам уже писал и не хочу повторяться. К тому же мысли о политике плохо действуют на мои нервы. Сейчас без четырех минут восемь. Как я уже сообщал Вам, «Левиафан» до Адена живет по британскому времени, поэтому в восемь здесь уже ночь. Пойду замерю долготу и широту, потом поужинаю и продолжу письмо.
Шестнадцать минут одиннадцатого.
Я вижу, что не закончил про мистера Фандорина. Пожалуй, он мне нравится – несмотря на свою национальность. Хорошие манеры, молчалив, умеет слушать. Должно быть, он принадлежит к тому сословию, которое в России называют итальянским словом intelligenzia, кажется, подразумевая образованный европейский класс. Согласитесь, дорогая Эмили, что общество, в котором европейский класс выделяется в особую прослойку населения и при этом именуется иностранным словом, вряд ли можно причислять к разряду цивилизованных. Представляю, какая пропасть отделяет человекообразного мистера Фандорина от какого-нибудь бородатого kossack или muzhik, которые составляют в этой татарско-византийской империи 90% населения. С другой стороны, подобная дистанция должна необычайно возвышать и облагораживать человека образованного и думающего. Над этим еще надо будет поразмыслить.
Мне понравилось, как элегантно осадил мистер Фандорин (кстати, он, оказывается, дипломат – это многое объясняет) несносного мужлана Гоша, который утверждает, что он рантье, хотя невооруженным глазом видно: этот тип занимается какими-то грязными делишками. Не удивлюсь, если он едет на Восток закупать опиум и экзотичных танцовщиц для парижских вертепов.[Последняя фраза перечеркнута]. Я знаю, милая Эмили, что Вы истинная леди и не станете пытаться прочесть то, что зачеркнуто. Меня немного занесло, и я написал нечто, недостойное Ваших целомудренных глаз.
Так вот, о сегодняшнем ужине. Французский буржуа, который в последнее время расхрабрился и стал что-то уж очень болтлив, принялся с самодовольным видом рассуждать о преимуществах старости над молодостью. «Вот я старше всех присутствующих, – сказал он снисходительно, этаким Сократом. – Сед, одутловат, собою нехорош, но не думайте, дамы и господа, что папаша Гош согласился бы поменяться с вами местами. Когда я вижу кичливую молодость, похваляющуюся перед старостью своей красотой и силой, своим здоровьем, мне нисколько не завидно. Ну, думаю, это не штука, таким когда-то был и я. А вот ты, голубчик, еще неизвестно, доживешь ли до моих шестидесяти двух. Я уже вдвое счастливее, чем ты в твои тридцать лет, потому что мне повезло прожить на белом свете вдвое дольше». И отхлебнул вина, очень гордясь оригинальностью своего мышления и кажущейся непререкаемостью логики. Тут мистер Фандорин, доселе рта не раскрывавший, вдруг с пресерьезной миной говорит: «Так оно безусловно и есть, господин Гош, ежели рассматривать жизнь в восточном смысле – как нахождение в одной точке бытия и вечное „сейчас“. Но существует и другое суждение, расценивающее жизнь человека как единое и цельное произведение, судить о котором можно лишь тогда, когда дочитана последняя страница. При этом произведение может быть длинным, как тетралогия, или коротким, как новелла. Однако кто возьмется утверждать, что толстый и пошлый роман непременно ценнее короткого, прекрасного стихотворения?» Смешнее всего то, что наш рантье, который и в самом деле толст и пошл, даже не понял, что речь идет о нем. Даже когда мисс Стамп (неглупая, но странная особа) хихикнула, а я довольно громко фыркнул, до француза так и не дошло – он остался при своем убеждении, за что честь ему и хвала.
Правда, в дальнейшем разговоре, уже за десертом, мсье Гош проявил удивившее меня здравомыслие. Все же в отсутствии регулярного образования есть свои преимущества: не скованный авторитетами рассудок иногда способен делать интересные и верные наблюдения.
Судите сами. Амебообразная миссис Труффо, жена нашего остолопа доктора, вновь принялась сюсюкать о «малютке» и «ангелочке», которым вскорости осчастливит своего банкира мадам Клебер. Поскольку по-французски миссис Труффо не говорит переводить ее слащавые сентенции о семейном счастье, немыслимом без «лепета крошек», пришлось несчастному супругу. Гош пыхтел-пыхтел, а потом вдруг заявляет: «Не могу с вами согласиться, мадам. Истинно счастливой супружеской паре дети вовсе не нужны, ибо мужу и жене вполне достаточно друг друга. Мужчина и женщина – как две неровные поверхности, каждая с буграми и вмятинами. Если поверхности прилегают друг к другу неплотно, то нужен клей, без него конструкцию, то бишь семью, не сохранить. Вот дети и есть тот самый клей. Если же поверхности совпали идеально, бугорок во впадинку, клей ни к чему. Взять хоть меня и мою Бланш. Тридцать три года прожили душа в душу, пуговка в петельку. На кой нам дети? И без них славно». Можете себе представить. Эмили, волну праведного негодования, обрушившуюся на голову ниспровергателя вечных ценностей. Больше всех усердствовала сама мадам Клебер, вынашивающая в своем чреве маленького швейцарчика. При виде ее аккуратного, всячески выставляемого напоказ животика меня всего корчит. Так и вижу свернувшегося внутри калачиком мини-банкира с подкрученными усишками и надутыми щеками. Со временем у четы Клебер несомненно народится целый батальон швейцарской гвардии.
Должен признаться Вам, моя нежно обожаемая Эмили, что меня мутит от вида беременных женщин. Они отвратительны! Эта бессмысленно-животная улыбка, эта мерзкая мина постоянного прислушивания к собственной утробе! Я стараюсь держаться от мадам Клебер подальше. Поклянитесь мне, дорогая, что у нас никогда не будет детей. Толстый буржуа тысячу раз прав! Зачем нужны дети? Ведь мы и так безмерно счастливы. Надо только переждать эту вынужденную разлуку.
Однако без двух минут одиннадцать. Пора делать замер.
Проклятье! Я перерыл всю каюту. Мой секстант исчез. Это не бред! Он лежал в сундучке вместе с хронометром и компасом, а теперь его нет! Мне страшно, Эмили! О, я предчувствовал! Оправдались мои худшие подозрения!
Почему? За что? Они готовы на любую гнусность, только бы не допустить нашей встречи! Как я теперь проверю, тем ли курсом идет пароход? Это Ренье, я знаю! Я видел, какими глазами он посмотрел на меня, когда прошлой ночью на палубе увидел мои манипуляции с секстантом! Негодяй!
Идти к капитану, потребовать возмездия. А если они заодно? Боже, Боже, сжалься надо мной.
Пришлось сделать паузу. Так разволновался, что был вынужден принять капли, прописанные доктором Дженкинсом. И, как он велел, стал думать о приятном. О том, как мы с Вами будем сидеть на белой веранде и смотреть вдаль, пытаясь угадать, где кончается море и начинается небо. Вы улыбнетесь и скажете: «Милый Реджи, вот мы и вместе». Потом мы сядем в кабриолет и поедем кататься вдоль бере…
Господи, что я несу! Какой кабриолет!
Я чудовище, и мне нет прощения.
Рената Клебер
Она проснулась в прекрасном настроении. Приветливо улыбнулась солнечному зайчику, заползшему на ее смятую подушкой круглую щеку, прислушалась к животу. Плод вел себя тихо, но ужасно хотелось есть. До завтрака оставалось еще целых пятьдесят минут, но Ренате терпения было не занимать, а скучать она просто не умела. По утрам сон покидал ее также стремительно, как накатывал по вечерам – она просто клала голову на сложенные бутербродом ладони, и в следующую секунду уже видела какой-нибудь приятный и веселый сон.