Страница 52 из 52
Если кто-то обвинит меня в том, что я использую бутафорию, как-то: базарные балаганы, тюрьмы, цветы, кощунственные предметы, вокзалы, границы, опиум, моряков, порты, писсуары, траурные процессии, злачные места, дабы создавать из них посредственные мелодрамы и мешать поэзию с легковесной красивостью, что мне на это ответить? Я уже говорил, что люблю людей, которые не в ладах с законом, за одну лишь красоту их тел. Перечисленные аксессуары насыщены жестокостью и грубой силой мужчин. Женщины не прикасаются к ним. Лишь мужские движения вдыхают в них жизнь. Ярмарочные гулянья на севере созданы для высоких белокурых парней. Кроме них, там никто не бывает. К их рукам намертво прилипают девицы. Они-то и смеялись над Стилитано, попавшим в беду.
Роже решительно вошел в балаган. Мы решили, что он заблудится среди зеркал. Мы наблюдали за его резкими неторопливыми пируэтами, уверенными движениями, опущенными глазами: он ориентировался по земле, не столь коварной, как зеркала. Ведомый своей уверенностью, он добрался до Стилитано. Мы видели, как его губы зашевелились. Стилитано поднялся, мало-помалу обретая прежний апломб, и они вышли даже с каким-то триумфом. Раскованные, веселые, они продолжали гулянье, не заметив меня, и я вернулся домой один. Не воспоминание ли об унижении Стилитано приводило меня в такое волнение? Я знал, что он может удерживать в себе дым сигареты, и по мере ее угасания лишь мерцающий огонек будет свидетельством, что она все еще жива. При каждой затяжке его лицо озарялось. Мои пальцы, едва касающиеся его тела, чувствовали его нарастающее возбуждение.
— А это тебе нравится?
Я промолчал. Что я мог сказать? Он знал, что моя удаль только что произвела выстрел наугад. Он вынул левую руку из кармана и, обхватив меня за плечи, прижал к себе, а сигарета тем временем преграждала путь к его рту, оберегая от поцелуя. Послышались чьи-то шаги. Я выпалил скороговоркой:
— Я люблю тебя.
Мы оторвались друг от друга. Когда мы расстались у двери его отеля, было ясно, что я предоставлю ему все сведения об Армане.
Я вернулся домой и лег в постель. Я так и не научился ненавидеть своих любовников, даже когда они ненавидели или предавали меня. Перегородка отделяла меня от Армана, который спал с Робером, и я страдал от того, что другой занял мое место или что я оставался с ними и чувствовал себя одним из них; я завидовал им, но не испытывал ненависти. Мне кажется, что в тот вечер, сняв свой ремень, Арман не хлопал им, как бичом. Должно быть, Арман видел глубокую мужественную печаль Робера и, безусловно, выразительными жестами приказал ему подчиниться его желанию. Я еще больше убедился в силе Армана, проистекавшей из несчастья и мерзости. Его бумажные кружева были сделаны из того же зыбкого теста, несовместимого с вашей моралью, как и фокусы нищих. В них таился подвох, они были фальшивы, как фальшивые язвы, культи и слепота.
Эта книга не стремится стать произведением искусства, продолжающим одинокий путь в небесах, предметом, оторванным от автора и людей. Я мог бы описать свою минувшую жизнь в другом стиле, иными словами. Я придал ей характер героического эпоса в силу присущего мне лиризма. Желание быть последовательным вменяет мне в обязанность продолжать свою авантюру, не меняя стиля данного повествования. Оно поможет мне уточнить ориентиры, которые предъявляет мне прошлое; много раз я неловко вскрывал гнойники нищеты и преступление, которое было наказано. К ним-то я и буду тянуться. Не с явным желанием их потрогать, подобно святым католической церкви, а неторопливо, не пытаясь уклониться от тягот и мерзостей, сопутствующих этому жесту.
Ясно ли я выражаюсь? Дело не в том, чтобы распространить философию страдания, а наоборот. Каторга — пусть так именуется часть света или души, к которой я направляюсь, — доставит мне больше радостей, чем все ваши почести и празднества. И все-таки именно к ним я стремлюсь. Я жажду вашего признания и ваших лавров.
Мое героическое сказание, ставшее Книгой моего Бытия, содержит — или должно содержать — заповеди, которые я не осмелюсь нарушить: если я того стою, оно без труда наградит меня гнусной славой, ибо на что же еще мне уповать? И не логично ли с точки зрения более расхожей морали, чтобы эта книга привела мое тело, заманила меня в тюрьму — не в соответствии с вашим законом, а в силу неизбежности, которую я в нее вложил и которая, как я и хотел, превращает меня в свидетеля, подопытного кролика и веское доказательство ее добродетели и моей ответственности?
Я хочу говорить о радостях каторги. Жизнь в окружении раздраженных самцов для меня несравненное счастье. Однако я лишь вскользь упоминаю о ней, поскольку другие явления и ситуации (армия, спорт и т. д.) не уступают ей в этом счастье. Второй том моего «Дневника» будет называться «Дело о нравах». Я намереваюсь передать, описать, истолковать в нем прелести личной каторги, те, что я открываю в себе, миновав участок души, который я окрестил Испанией.