Страница 13 из 68
«Чехов не был, — пишет А. С. Лазарев — Грузинский, — скороспелым баловнем фортуны и успеха добился медленным, тяжелым, почти «каторжным» трудом, как определял его труд в письме ко мне ранее меня познакомившийся с Чеховым петербургский журналист и секретарь «Осколков» — Билибин».
«Медленный» — не значит в данном случае долговременный; это значит упорный. Так же как Чехов научился вкладывать огромное содержание в коротенькие рассказы, «прессовать» их, делать предельно емкими, вместительными, точно так же он сумел сделать предельно вместительным время, сократив, сжав до предела путь, отделяющий дебютанта от зрелого мастера.
Правда, пока Чехов проявляет себя почти исключительно в области сатиры и юмора. Но в его рассказах все уменьшается жанровая ограниченность, в них появляется все большее и большее богатство жизненных красок, в них чувствуется глубокая трагическая тема, на которую указывал Горький.
«Почтеннейшая публика, читая «Дочь Альбиона», — писал Горький, — смеется и едва ли видит в этом рассказе гнуснейшее издевательство сытого барина над человеком одиноким, всему и всем чужим. И в каждом из юмористических рассказов Антона Павловича я слышу тихий, глубокий вздох чистого, истинно-человеческого сердца… Никто не понимал так ясно и тонко, как Антон Чехов, трагизм мелочей жизни, никто до него не умел так беспощадно-правдиво нарисовать людям позорную и тоскливую картину их жизни в тусклом хаосе мещанской обыденщины».
Уже в ранних рассказах Чехов выступает как художественный представитель «маленьких людей», их друг и защитник.
К некоему «милостивому государю» (рассказ «Баран и барышня»), на «сытой, лоснящейся физиономии» которого была написана смертельная послеобеденная скука, пришла бедно одетая барышня. Она робко просит у него билет для бесплатного проезда на родину. Она слышала, что он оказывает такую благотворительную помощь, а у нее заболела на родине мать. «Милостивый государь» рад развлечению. Он расспрашивает девушку, где о «а служит, сколько получает жалованья, кто ее жених. Она доверчиво выкладывает всю свою жизнь, читает письмо, полученное от родителей. Долго длится беседа. Пробило восемь часов. «Милостивый государь поднимается.
«— В театре уже началось… Прощайте, Марья Ефимовна!
— Так я могу надеяться? — спросила барышня, поднимаясь.
— На что-с?
— На то, что вы мне дадите бесплатный билет…»
Посмеиваясь, он объясняет ей, что она ошиблась адресом: железнодорожник, который может помочь ей, живет в другом подъезде. «У другого подъезда ей сказали, что он уехал в половине восьмого в Москву».
Сытая пошлость с ее равнодушным презрением к «маленьким людям», к «мелюзге» (название одного из ранних чеховских рассказов) нашла в лице Антоши Чехонте непримиримого врага. Он великолепно владел оружием сдержанного, как будто холодного презрения. Таков, например, рассказ «Свистуны» — о двух господах, помещике и его брате, ученом, приехавшем погостить в имение. Они философствуют в славянофильском духе о замечательных свойствах «простого русского народа», умиляются моральной чистоте русского крестьянина и т. п. и заставляют голодных «девок», которых они отрывают от обеда, петь и водить перед ними хороводы. «Девками» любуются они отнюдь не только с эстетическим бескорыстием… У Чехова названия удивительно точно соответствуют настроению рассказов. «Свистуны!» — с презрением скажет читатель вслед за автором.
Сатира Чехова отличалась от гоголевской и щедринской сатиры тем, что в ней почти совсем не было художественного преувеличения — гиперболы. Гоголевские сатирические образы — и Хлестаков, и Ноздрев, и Плюшкин, и Манилов, и Коробочка, и Собакевич — все они выражают реальное зло жизни, но представленное, если употребить термин кино, в «крупном плане». Гоголь доводил до логического конца пороки человека собственнического общества, приводил их к абсурду; он обнажал внутреннюю нелепость, например, скупости (Плюшкин), доводя этот порок до такой высокой степени сосредоточения в одном лице, какая редко может встретиться в повседневной действительности. Плюшкинство можно было встретить у многих. Плюшкиных было не так уж много. От этого Плюшкин, конечно, не переставал быть типическим образом. Но это был скорее тип определенного порока, чем обыкновенный человеческий тип. То же самое можно сказать, например, о Манилове. Маниловщину — бездеятельную, нелепую, чуждую реальной жизни, слащавую мечтательность — можно было встретить не так уж редко. Гоголевский Манилов собрал в себе эти черты в таком сгущенном виде, что стал как бы «идеальным» выражением порока. Гоголь был великим мастером гиперболы — художественного преувеличения. Его типы были более верны самим себе, чем это бывает в повседневной жизни.
В щедринской сатире прием гиперболы, художественной условности играл еще большую роль.
Сатирические образы Чехова не гиперболизированы, они точно соответствуют реальным пропорциям жизни. И «милостивые государи», и «свистуны», и Пришибеевы — все они были обычными фигурами тогдашней действительности, только освещенными художественным рентгеном, проникавшим в самую глубь характеров и явлений.
Это отличие сатиры Чехова связано со своеобразием всего его стиля.
Чехов — изобразитель обыкновенной жизни. И о самом мрачном, о самом ужасном в этой обыкновенной жизни он рассказывает с такой простотой, с такой «обыденностью» интонации, что уже одно это создает впечатление типичности, повседневности ужасного в тогдашней действительности.
Так Чехов становился все более близким и нужным читателю, «маленькому человеку», мечтавшему о своей литературе, которая рассказывала бы о его трудной жизни.
Но сам Чехов был далек от понимания своей необходимости, ценности для читателя. Он не мог не чувствовать себя одиноким.
Между писателем и читателем не существовало тогда живой связи. Прошел длинный ряд лет, прежде чем Чехов смог почувствовать, что его творчество кому-то нужно и близко, да и то он никогда не был вполне уверен в этом. До самых последних дней своей жизни Антон Павлович был далек от ясного, полного понимания всего величия своего труда. Он считал себя порядочным, добросовестным литератором — и только.
В первое же десятилетие своего писательского пути он почти совсем не чувствовал отношения к нему читателя.
Среда, непосредственно окружавшая его в первые годы писательства, была средой мелких газетчиков, поденщиков буржуазной прессы, журнальных ремесленников. Чехов писал Александру, что газетчик значит «по меньшей мере жулик», и скорбел о том, что он находится в «ихней компании», пожимает им руки и, — невесело шутил он, — «говорят, издали стал походить на жулика». И он выражает твердую уверенность в том, что «рано или поздно изолирует себя». «Я газетчик, потому что много пишу, но это временно… Оным не умру». Лучшие из этой среды, честные, умные люди, но не обладавшие ни особенно сильным талантом, ни особенно сильной волей, не имевшие возможности «изолировать» себя, постепенно опошливались или спивались, рано погибали. Такова, например, была судьба одного из приятелей Чехова — поэта Пальмина. Это был «шестидесятник» по всему своему облику и убеждениям. Он писал стихи в некрасовской традиции, цензоры считали его «красным» и говорили, что «яд каплет между его строками». Это был мягкий, деликатный человек, боявшийся, как чумы, пошлости и грубости, близкий по своему душевному складу многим чеховским героям. Некоторые детали в образе доктора Рагина из «Палаты № 6» навеяны наблюдениями Чехова над Пальминым. Чехов писал о нем другому своему приятелю, секретарю редакции «Осколков» Билибину: