Страница 43 из 121
На следующий день работа в хозяйстве пошла своим чередом, но один из работников все же уволился, не желая быть батраком. Такая вот психология: хозяевами быть не готовы, но и работниками у Епифановых – тоже. Можно ли это понять? Считаю, что можно и нужно. Все мы вчерашние советские люди, воспитанные одними идеями: коммунизм, всеобщее равенство, братство. С детских лет мы запомнили, что «владыкой мира будет труд», «гордое имя – рабочий», «кто был никем, тот станет всем», «мир – хижинам, война – дворцам».
И слово «батрак», в начале века стоявшее вне политики и по словарю Даля означающее лишь наемного работника, «особенно в деревне для полевых работ», постепенно обретало острую политическую и социальную значимость. А ведь еще в двадцатые годы наемный работник в пору сенокоса, уборки хлебов – явление рядовое. Сосед мой, ныне покойный Кузьмич, вспоминал, что каждый год косить хлеб его отец нанимал двух человек, обычно из России приходивших в эту пору на заработки. Семья была небогатая, с шестью малыми детьми. В уборку выгоднее было нанять людей, заплатив им, но не потерять урожай. Большая же Советская Энциклопедия внятно разъясняет, что «батраки – наемные рабочие в капиталистическом сельском хозяйстве. Батраки работали по 12–14 часов, жили в хлевах, амбарах, землянках». Батрачкой ли, работницей была с тринадцати лет моя покойная тетя Нюра. Умерла моя бабушка рано, оставив деда-вдовца с четырьмя детьми. Тетя Нюра – старшая. Когда началась уборка хлебов, пришла Кочмариха, владелица земель, скота. «Твоя мать у меня хорошо работала, – сказала она. – Иди и ты. Платить буду, как всем. Старайся». Тринадцатилетняя жница всю жатву проработала рядом с другими, рядом с Кочмарихой. Когда уборка закончилась, Кочмариха похвалила: «Молодец. Будешь у меня работать, подрастешь, я тебя в хорошую семью замуж отдам».
Позднее, когда Кочмариху раскулачили, а батраков отменили, тетя Нюра работала на пароходе официанткой, прачкой и уборщицей одновременно, спала в сутки три-четыре часа. Но была уже не батрачкой, а членом профсоюза. За жизнь ей пришлось много и тяжело работать. Однажды послали ее от артели на сельхозработы сено косить. Косить нужно было на залитой водой земле и таскать накошенное по воде на берег, там раскладывать и сушить. Работа тяжелая, но пообещали дать копну сена для своей коровы. Две недели тетя Нюра косила по пояс мокрая, среди комарья. «Кошу, таскаю, раскладываю, сушу. Увозят мое сено и увозят. Так и не дали ничего. Уж так я плакала, так горько плакала… Так мне было обидно…» Обиду не утишили годы. А ведь была она тогда не батрачкой – полноправным членом артели, а значит, «хозяйкой».
Знаю, что найдутся люди, которые приведут примеры прямо противоположные. Вот строки из письма: «Мою свекровушку мать с семи лет отдала на хутор Липолебедевский в няньки. Там до девятнадцати лет она и жила, пока не подошла пора выходить замуж. Ну и чем же наградили ее хозяева под венец? Сшили ей сатиновую розовую кофту и голубую с лентами юбку. Это за двенадцать лет труда и труда». Наверное, было и такое. И человеческая мудрость не в том, чтобы проклинать или славить времена прошлые, правильней будет горького не повторить, доброго не утерять. Называется это – опыт человеческий. Надо понять, что все мы у царя ли, у Бога в работниках. Лишь «цари» разные. У одного – директор, у другого – редактор, у третьего – Епифанов, который хозяйствует, расширяет дело и, как всякий хозяин, рискует однажды потерять все от засухи ли, эпидемии, пожара, перемены политики наверху. Он и работает не меньше, а больше других. Недаром сказала женщина-штукатур из тех, что Епифанову дом строят: «Я здешней хозяйке не завидую».
За многие тысячи верст отсюда, в стране с порядками иными, рассказывал нам работник: «Прежде я имел землю, занимался зерном. В одну из засух разорился. Больше рисковать не хочу. Сейчас есть работа, жилье, дочь учится. На плечах нет груза ответственности. Я сплю спокойно, а думает пусть хозяин».
Пусть думают Чичеров, Штепо, Епифановы. Они – хозяева. Им богатеть, им разоряться. Наше дело и право – выбрать себе хозяина и работу.
В хозяйстве А. С. Епифанова разговариваю с В. М. Бекешевым. Прежде он работал в колхозе «Рассвет». Когда ушел к Епифанову, тот стал платить ему втрое больше. Но дело не только в этом.
– Здесь лучше работать, – говорит Вячеслав Михайлович. – В колхозе десять хозяев. Председатель скажет одно, агроном – другое, а бригадир кричит: пошли они на х… делай, что я велю! У меня к хозяину претензий нет. Он любит лошадей, и я с трех лет в седле. Но затеял все он и весь воз на нем. А про батраков в газете написал человек глупый. А может, хочет разжечь вражду.
Последняя мысль горька. Как просто окрестить человека батраком ли, совком, продажным писакой, дерьмократом… Каких только кличек друг для друга мы не придумали. Одна ядовитей другой. Опыт же человеческий учит: не судите, да не судимы будете, не ищи соринки в чужом глазу, не рой другому яму… Ведь у всех у нас одна земля, одна родина, один короткий человеческий век; оборвать ли, сократить его можно, а продлить нельзя.
А возвращаясь к работникам Епифановых, скажу, что Николай Степанович установил им зарплату не выше совхозной, но зато полностью обрабатывает за свой счет их земельный пай и берет на содержание их личную скотину. Анатолий Степанович своим работникам начал строить жилье. Куплено пять домов. В двух к Новому году должны справить новоселье. Все это – новая жизнь, от которой не отмахнешься. Принимай ее, не принимай, а она есть. Целый хутор. Пока безымянный. Но это дело, как говорят, наживное.
Всякий раз, бывая в Задонье, в краях голубинских, стараюсь я завернуть на Городище, еще зовут его Стенькин курган. На этот раз, хоть и торопил меня вечер, тоже свернул с дороги, стал петлять, объезжая пашню да лесистые балки. Скоро выбрался, оставил машину.
Вечер подступал ветреный и ненастный. Низкие тучи, вот-вот морось пойдет. Но, как всегда, на Городище, сделав шаг-другой, о погоде да времени забываешь. Могучий курган словно поднял тебя высоко-высоко. Далеко внизу – донская вода. За Доном – огромная, на десятки верст пойма с займищным лесом на берегу, с просторными луговинами, с желтыми даже в ненастье песками. И дальше земля и земля. До самого неба.
Осень. Займище почти облетело. Оно лежит черное, с седой индевелой остью, словно зимняя выкуневшая волчья шкура. Стылая, впрозелень донская вода. И на многие, многие версты – ни души. Лишь ветер да шелест сухой травы под ногами. Душа не вмещает, не может вместить этого простора и высоты.
И вдруг вспоминаю мальчонку из малоголубинской начальной школы. Заглянул я туда нынче ненадолго, устав от галдежа в конторе. В школу зашел, поздоровался с учительницей Галиной Михайловной, с ребятишками. Самый юный школьник, шестилетний Володя, успел мне показать, как он умеет делать уголок, подъем переворотом. Славный парнишка, шестилетний, а уже учится в третьем классе. Он вспомнился мне здесь, на кургане. И подумалось: неужели вот этот веселый умница, живой непоседа, неужели и он повторит судьбу своих хуторян-земляков и если не убежит куда-нибудь, то сопьется и будет в разбитой кошаре отбирать у голодных овец последний корм, дробленку ли, сено, чтобы свезти их заезжему ли чеченцу или дачнику и променять на бутылку вонючего самогона? Избавь его, Господи, от такой судьбы… Избавь и сохрани.
И последнее. Уезжал я из Калача ранним утром. Утром же услышал по радио сообщение о президентском указе про землю. Не утерпел, зашел к районным властям. Было семь часов. По радио снова про указ говорили.
– Слыхал? – спросили меня.
– Слыхал, по радио.
– Вот и мы по радио…
– Ну и чего? – спросил я.
Молчание да вздохи были мне ответом: поживем, мол, увидим. Что ж, поживем…