Страница 35 из 121
В придорожных хуторах в хозяйских дворах стояли сенные скирды, прикрытые полиэтиленовой пленкой, толем, а то и брезентом. Что им дождь…
Хутор Большой Набатов лежит в просторной долине вдоль речки с красивым названием – Голубая. Охраняют хутор справа и слева Городская гора да Львовичева, Белобочка да Лысенький курган, Прощальный да Кораблев. Впереди, немного отступив от крайних домов, синеет батюшка тихий Дон. За ним в займищных густых уремах среди вербовой, тополевой, дубовой гущины прячутся тихие озера: Бурунистое, Песчаненькое, Большие да Малые Клешни, Синие Талы.
От центра областного, города Волгограда, до Большого Набатова полторы сотни километров, до районного, Калача-на-Дону, – шестьдесят, до центральной усадьбы совхоза, станицы Голубинской, – менее тридцати, но уже без асфальта, колдобина на колдобине. Слава богу, что сухо. Недолго я поплутал, взяв левее от Дона, но скоро выбрался к долине речки Голубой. Справа вдали Большой Набатов, рядом, под горою, – Евлампиевский, он же Горюшкины. Там лучшие из всей округи груши. Они и сейчас стоят, вековые, могучие дулины. По весне цветут, в свою пору светят желтыми душистыми плодами, потом устилают ими землю. Некому собирать их и есть. На хуторе никого из наших людей не осталось, лишь пришлые, чеченцы, две-три семьи сменяют друг друга. Чуть далее – хутор Осиновский в вишневой да терновой гущине. Там нынче лишь одна старая, больная женщина. Уходить не хочет. Еще дальше – хутор Большая Голубая, где когда-то стояло пять мельниц-водянок. Ныне и он на последнем вздохе. Сорок три километра от центральной усадьбы, без асфальта. От хутора Тепленький остались лишь дикие сады, да развалины, да красивое имя. Эти имена греют горькую память: Березов, Каменно-Бродский, Липо-Лебедёвский, Липов Лог, Зоричев, Еруслань… Сколько их…
Дорога моя – в Большой Набатов, но уж коли случилось так, проедем через Евлампиевский, спустившись с горы. Тем более слышал я и в местных газетах читал, что поселились на хуторе новые люди: Лысенко, Караваев. Первый зерном занимается, второй – коневодством.
Нынче осень. Ударили первые утренники, и как-то разом, пожухнув, опала листва. Груши стоят голые, по хутору далеко все видать. На въезде рядом с дорогой – павшая лошадь, терзают ее три собаки. Слева – убогий домишко, на веревке сохнет белье. Разоренный двор, забора и признака нет, про другое не говорю. Это временные, чеченцы ли, даргинцы, азербайджанцы – словом, пришлый народ и, повторю, временный, взяли свое и ушли. Вот другой дом, на вид поприглядней, с забором; у двора – хозяева, говорят: «Уезжаем домой, в Грозный. А сюда приедут другие, тоже из Грозного». И тоже на время, добавлю я. Чуть далее живут Магомадовы. Вот и всё.
Посреди хутора у дома заброшенного грудится техника: тракторы, сеялки. Там же кучи старых досок и бревен. Это хозяйство Караваева, коневода. Земли у него больше трехсот гектаров. Несколько лошадей бродят под горою. Хозяев нет. Бывает вроде какой-то работник. Но редко. Самого Караваева я часто в райцентре встречаю.
Неподалеку тоже признаки жизни: техника, тележка с просом. За речкою гудит комбайн, видно, хлеб убирает. А ведь конец октября. Добрые люди в июле уборку закончили. Давно посеяли, озимь кустится. Здесь – уборка. Это фермер. Кажется, Лысенко.
Никого не хочу укорять. Как говорится, чужую беду рукой разведу. Но не сказать не могу. Ведь и земля есть, и техника, и кредиты получены немалые. А результат: дохлая лошадь у дороги. Переверну присловье: строить – не ломать.
Лет десять, наверное, назад приехал я на этот хутор впервые. Тогда здесь закрыли школу. Она стояла под горою, у хутора на виду. Потом ее сожгли. Закрыли школу, а хутор был живой. Вон там, у колодца, который потом завалили, говорили мне хуторские бабы: «Никого нас не будет здесь через год-другой». Не верилось. Больно уж хутор был хорош. Большие казачьи дома-курени – с низами, «галдереями». Просторные огороды, левады, в плетневой огороже. Возле речки луг, за речкою – хлебные поля. Даже не верится, что все это было.
Для тех, кто не верит, не знает, как погибают хутора ли, села, пример, как говорится, наглядный – хутор Большой Набатов, он рядом, в пяти верстах. Дорога – лугом, над речкою.
Большой Набатов еще живет. Он умирает трудно, как все могучее. Но умирает. Из людей, которые здесь родились и крестились, остались лишь пенсионеры: Вьючнов Василий Андреевич, 1910 года рождения; Жармелов Фома Тимофеевич, 1918 года рождения; жена его Евдокия Ивановна; другие под стать им – Арькова Акулина Яковлевна, Одининцева Ольга Игнатьевна, Евсеев Иван Григорьевич, Пристанскова…
Когда-то большенабатовский колхоз имени Буденного известен был на всю область. Хутор людный: триста семей. «Тут улица, там улица… Как в городе…» – вспоминают старые люди. Пять полеводческих бригад. Из них одна молодежная. Птицеферма с гусями, утками да курами, молочнотоварная… Овечьи гурты… На конеферме одних маток было до пятисот. Все это в прошлом: тяжкий труд, палочки-трудодни, то копеечные, то вовсе пустые, когда вместо хлеба давали 200 ли, 300 граммов куколи. Куколь – черные семена сорняка вьюнка, какой при молотьбе в хлеб попадал. Потом на току его отделяли. Зерно сдавали государству, куколь оставляли колхозному трудовому народу.
Его запаривали и ели. Он был едовее желудей, вязового листа, лебеды, речных ракушек-перловиц и прочего, чем кормился колхозный народ. Ведь хлеба-то начали досыта есть лишь году в 1954-м ли, 1955-м.
Но работали – на фермах, в полеводческих бригадах, плохо ли, хорошо, но кормили страну, сами кормились, детей растили. И наконец, отработав свой немереный стаж, ушли на пенсию. Началась новая жизнь. Длится она и поныне.
В последние годы с экрана телевизора, газетных страниц, с трибун, доказывая нужность свою, народ разный, от президентов до милиционеров и шахтеров, кивает на Запад, где платят президентам и полицейским поболее, и предлагает на тех равняться. Доводы звучат убедительно. Появляются все новые «Форосы», роскошные и надежно охраняемые особняки, «мерседесы» и прочее. Догнать и перегнать Америку хотят все. Но могут лишь сильные мира сего.
А набатовские старики… Да только ли набатовские. Там и здесь, глядя на их немудреное житье, вспоминаю я старость иную. Стоит в глазах венгерская деревенька, дом и двор тамошнего бригадира, куда вошли мы передохнуть после долгой дороги. Не дом я вспоминаю, не убранство его, не цветник, а обыкновенные качели во дворе. Когда отворил я калитку и вошел во двор, на тех качелях качалась теща колхозного бригадира, милая пожилая женщина в светлом платье, в седых кудельках, в туфельках. «Пирошка! – позвала она дочь. – К нам гости!»
Скажи, мой читатель, мой невидимый собеседник, где ты видел такое селенье у нас в стране? Я уж не буду кивать на Америку, где под Филадельфией, на окраине Джорджтауна, и день, и другой приходил я в уютный городок пенсионеров. Там зелень и тишина, милые домики, хорошая обслуга, цветы. И не миллионеры там живут, а, как говорят, простые американские люди. Мой коллега там же, в США, неделю прожил во Флориде, гостя в пансионате у бывшей медицинской сестры. Мы встретились в Нью-Йорке перед отлетом, и он взахлеб рассказывал о плавательном бассейне, теннисном корте. Но бог с ним, этим кортом, – читатель мой, мне качели покоя не дают, обыкновенные качели во дворе венгерского сельского дома. Туда-сюда… Качи-качи… Старушка на них. В седых кудельках, в светлом платье…
Арькова Акулина Яковлевна, набатовская колхозница с немереным стажем, с тяжелыми, разбитыми руками, сидит возле меня, горбится, рассказывает с усмешкой:
– Пролежала я две недели в больнице на центральной усадьбе. Врач домой выписывает, говорит: «Свинину не ешь». «Откель у меня свинина?» «Колбасу тебе тоже нельзя». «Колбасы нам, слава богу, два ли, три года не возили». «И яиц тебе нельзя». «Кур перевела давно. Чем кормить? Добывать уж не в силах». Врач поглядел, говорит: «А вот сливочное масло можно». А я уж забыла, какое оно и напогляд.