Страница 37 из 51
В комнате с тряпичной куклой в руках стояла вторая Марийка, не достающая головой до столешницы. Увидя чужого, она спрятала куклу за спину.
— Донечка, ты посмотри, кто до нас приехал! То ж тато наш приехал! Ну, скажи ему — та-то…
Прикусив нижнюю губу, девочка молча рассматривала Шевелева, потом опустила куклу на пол, подняла к нему руки и сказала:
— Тато, на…
— Ах ты, пуговица, — дрогнувшим голосом сказал Шевелев и подхватил её на руки. — Ну, ты её тоже будешь по губам бить, чтобы не прикусывала?
— Да што уж там, — засмеялась Марийка, — як сама маты така. А оно ж як обезьянка — шо маты, то и себе…
Девочка тут же начала игру: наклонившись вперед, заглянула Шевелеву в глаза и спряталась, откинувшись назад, снова заглянула и снова спряталась. Потом её заинтересовало ухо Шевелева, и она принялась тщательно его исследовать.
— Как её зовут?
— Люба. Я так подумала: раз промежду нас случилась любовь, то и дочку надо назвать Любовью. Правда, хорошо?
— Очень хорошо! Ну как, Любочка, ухо проверила, всё там на месте? Тогда давай проверим еще одну штуку…
Он расстегнул портфель, достал кулек с конфетами и протянул ей. Люба взбрыкнула, требуя свободы, и отошла с конфетой к окну,
— Только, Михасю, ты сердись не сердись, а я рассудила так: мы уж как есть, а ей расти, жить среди людей. Почему она должна жить безбатченкой? И я, когда регистрировала, записала, что она — Любовь Михайловна Шевелева… Ничего, что я так сделала?
— Так и надо было! Очень правильно сделала!
— А маты божа!
Люба повернулась к ним. Не только губы и пальцы, но и щеки, нос и подбородок — всё было перепачкано коричневой шоколадной мазью. Марийка метнулась в кухню, вернулась с мокрым полотенцем и возвратила дочери нормальный цвет лица.
— Иди, допечка, погуляй во дворе, а мы с татой поговорим. Только не приставай до того петуха, а то он опять тебя долбанет… Тут такой злющий петух, шось страшне. Он её раз клюнул, так из пальца аж кровь текла… Ну как же ты, Михасю, всё это время?
— Обо мне что рассказывать! Воевал, отлеживался в госпиталях. Уцелел. Вот и всё.
— Ну, а детки твои, жинка — живые, здоровые?
Шевелев рассказал, какими застал Варю и детей в Ташкенте, как привез обратно в Киев, с каким трудом Варя возвращалась к своему прежнему состоянию, однако так и не вернулась…
Марийка не спускала с него глаз, по щекам её текли слезы.
— Бедная она, бедная… Сколько горя ей досталось, — сказала она и, помолчав, спросила: — Ты ей про меня ничего не говорил?
— Нет.
— Вот и хорошо! — вздохнула она. — Я боялась, что скажешь…
— А я вот иногда думаю: святая ты или дурочка?
— Трошки, мабуть, дурновата, так ведь не совсем же! Правда? — засмеялась Марийка. — Ну и не святая, — посерьезнела она. — Какая из меня святая, если я до чужого дядьки в постель прыгнула? Нет, Михасю, я обыкновенная. Я только не хочу свое счастье делать из чужого несчастья… Вот я и надумала сбежать… Приехал бы на день-два позже, а меня нету и не найти.
— Положим, найти-то я тебя всё равно бы нашел. Настя сказала, что ты куда-то завербовалась. Такие дела без сельсовета не делаются, значит, узнал бы, куда завербовалась, а там, на месте, уж как-нибудь нашел бы. Человек не иголка. Что это тебе в голову ударило?
— А ударило мне, Михасю, вот что. Подумала я, подумала и решила, что жить мне здесь больше нельзя. Мне-то что, плевать я хотела на бабские пересуды. А Люба подрастет? Найдутся люди добрые, которые не постыдятся дивчине сказать: ты ж безбатченко, байстрючка… И будет ей это обидно слышать от людей, и будет она с малых лет обижаться и на меня, свою мать, и на тебя, Михасю… А я этого не хочу. Придет время, вырастет, тогда я ей сама всю правду расскажу, как всё случилось. И она всё поймет, не будет у нее никакой обиды ни на тебя, ни на меня… А тут как раз я услышала по радиоточке из нашего района такое объявление, что в Крыму после войны населения осталось мало и желающие могут завербоваться, чтобы переехать туда насовсем. Дадут там хату, а работа есть всякая — и в колхозах, и в совхозах, и ещё всякая разная. Вот, думаю, как раз для меня. Кругом будут новые люди, никто про меня ничего не знает, да и не будут люди в чужие дела лезть. Война ведь скольким жизнь поломала… Вот и будем мы там с Любочкой жить. В море купаться! — засмеялась Марийка. — А то так всю жизнь проживешь, а, кроме огорода, ничего и не увидишь… Что, плохо я придумала?
— Придумала-то хорошо, я даже не ожидал… Да ведь трудно тебе будет одной.
— Ничего, справлюсь. Я работящая, а там Любонька подрастет… Проживем!.. Вот только никак уехать не можем. Целую неделю ждем: нема транспорта, и всё. Я уже и до председателя в село бегала, так он и слухать не хочет… Теперь, как появится машина или коняка, лягу поперек дороги, и пускай что хочет, не встану, пока нас не заберет…
Рано утром Шевелев пошел в село, долго ждал председателя колхоза, который ещё с рассвета мотался где-то по полям. Председатель тоже оказался недавним фронтовиком — донашивал форму, припадал на левую ногу, а пустой левый рукав был пристегнут к карману булавкой.
— Да ты что? — закричал он, выслушав Шевелева. — Какой транспорт? Шо мы, от хорошей жизни на коровах пахали? Вон есть один одер, на котором я езжу, так и тот на ногах стоит только потому, что его оглобли держат… А шо ж мне, со своим «рупь-пять» по полям бегать?
Шевелев объяснил, что раньше никак не мог приехать — лежал в госпитале контуженный так, что не знал, на каком он свете. Ни пошевелиться, ни «мама» сказать не мог… Вот приехал, а тут жинка надумала завербоваться, ну и он не против: по состоянию здоровья ему и врачи советовали переехать куда потеплее… Он врал без зазрения совести, зная, что председателю не до проверок, а помочь, кроме него, некому. Председатель слушал, скользнув беглым, но внимательным взглядом по нашивкам за ранения.
— Где тебя шарахнуло? — спросил он.
— Под Штеттином.
— Слыхал про ту мясорубку… Страшное дело! А меня под Люблином переполовинили… И закон фронтовой дружбы я знаю — сам погибай, а товарища выручай. Я ведь с самого двадцать второго хлебать начал — был в погранвойсках на действительной… Так что я могу сделать, когда такая разруха? А тут еще спека эта… Все ж горит прямо на глазах. Страшное дело! Не знаю, соберем ли что посеяли: или и на семена не хватит?.. Ну ладно, лошади я не дам, бо нема. А отвезу вас сам. Мне всё одно надо везти свою задницу до начальства, давно требуют…
— Зачем начальству твой зад? — улыбнулся Шевелев.
— А бить будут, — объяснил председатель. — Для чего ж ещё начальство будет вызывать?
— Что у вас, колхоз отстающий?
— Да нет, не хуже других…
— Так за что бить?
— А для пользы дела, — усмехнулся председатель. — Значит, давай так: сегодня день пропал, а завтра я до света подъеду. Но чтобы по-боевому, раз-два — и всё, без сборов…
Обещание свое председатель выполнил — приехал, когда на востоке только начинало сереть. Толчки и удары на каждой выбоине разбитой дороги непрестанно будили спящую Любочку, и большую часть пути Шевелев шел пешком, неся дочь на руках. Так когда-то зачатый им, теперь сонный комочек живой жизни навсегда прирос к его сердцу.
Двухэтажное дореволюционной постройки здание вокзала было разрушено, станционные службы разместились в бывшей поликлинике на привокзальной площади. Поезда уже ходили регулярно, но были редки, на единственный удобный Марийке поезд они опоздали, нужно было ждать до утра. Ночь они провели в станционном сквере на скамейке. Перед приходом поезда Шевелев достал пятьсот рублей, которые взял в кассе взаимопомощи, и протянул их Марийке.
— Да что ты, Михасю! Не надо, у меня же есть гроши, я ж хату продала!
— Бери без всяких разговоров, пригодится на новом месте. У тебя ведь нет ничего, одни тряпки, всё нужно будет заводить заново. Где твоя сумочка? Спрячь.
— Какая там сумочка! — засмеялась Марийка. — Мы по-сельскому. — Она задрала верхнюю юбку и куда-то у пояса затолкала деньги. — Вот, отсюда никто не украдет, и не потеряешь.