Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 62

– Ну, нет... – проворчал он. – Так дела же! Не просто так по базару бегаю, хвост задравши... Слушай, я есть хочу.

– Так садись. Все в печи стоит, горячее.

Илья стащил наконец сапоги, босиком прошел к столу, сел. Настя еще раз протерла столешницу, отошла к печи, неловко орудуя ухватом, вытащила чугунок.

– Что, и с мясом, что ли? – потянул Илья носом. – Ну, нельзя тебе деньги в руки давать!

– Илья... Знаешь что?

Он поднял глаза на жену. С минуту смотрел в ее неподвижное лицо с опущенными ресницами, тени от которых дрожали в свете свечи, как два крыла, на щеках Насти. Глубоко вздохнув, спросил:

– Что? Ну – говори...

«В Москву собралась...» Илья, не сводя взгляда с жены, ждал ее слов, а в голове уже носились, как испуганные птицы, клочки мыслей: уедет... Соберется, чертова баба, и уедет, надоело ей это все, да еще и без Варьки крутись тут по хозяйству... У отца она и не знала, с какой стороны к этому ухвату подходить, кухарку держали, а тут... Господи, а что он сделает-то? Ведь не удержит... Как удержать? За косу к кровати привязать? Рявкнуть, взять кнут, избить до полусмерти? Рука не поднимется, не сможет, видит бог, не сумеет... Бог ты мой, да что делать-то?! Проклятая Варька, с отчаянием подумал он, нашла время в хорах распевать, без нее тут хоть вешайся... Будь Варька здесь, никуда бы Настька не собралась...

– Я думала тебе позже сказать, но... Уже скоро заметно будет.

– Чего?.. – непонимающе переспросил он. – Что заметно?

– Я, Илья... – Настя вдруг странно, вымученно улыбнулась и быстро закрыла лицо руками. Илья встревоженно встал, подошел к ней, взял за руки.

– Настька, ну? Да что ты шепчешь там, не пойму ничего! Говори!

– Я в тяжести, Илья... – слезы бежали из-под опущенных ресниц Насти, скользили по щекам, капали на невидимый в темноте пол. Илья растерянно смотрел на них. Сказанное женой еще не вошло в его разум, и сначала он почувствовал только страшное облегчение: не едет никуда... Тьфу, лезет же такая дурь в голову, чуть не помер с перепугу, а Настька всего-то навсего...

– Что?! Настька, что?! Ты как сказала?! Громче повтори!

– Да что же я, на весь город кричать буду?! – всплеснула она руками. – Я сказала, ты услышал! В тяжести я! Четыре месяца уже!

– А что ж ты плачешь, глупая? – потрясенно спросил Илья. – Радоваться надо! Ты это... чего молчала-то так долго?

– А кто про такое болтает? Ой, Илья, ну тебя... Ну вот, выдумал... Отстань, ради бога... – Настя невольно рассмеялась сквозь слезы, отталкивая мужа, но Илья обнял накрепко, притянул к себе, зарылся лицом в ее высыпавшиеся из-под съехавшего на затылок платка мягкие волосы.

– Дура ты какая... Совсем глупая... Пугаешь только попусту... Это значит... Это когда же, значит?..

– Весной. В мае.

– В дороге, получается... – машинально сказал Илья. И осекся, увидев разом застывшее лицо жены. Она ничего не сказала, молча высвободилась из его рук, пошла к столу. Глухо сказала:

– Ты есть будешь или нет? Все остыло уже. Сейчас горячего положу.

Так вот, значит, чего она ревет... Илья сел за стол, сердито дернул на себя миску, которую Настя собиралась забрать. С досадой сказал:

– Хватит выть. Никого не схоронила пока. Леший с тобой, подождем, пока опростаешься, а там поглядим. Лето длинное, успеем наших догнать. Да это точно в мае? А то сиди, дожидайся с тобой до Петровых дней...

Она снова грустно улыбнулась, вытерла последние слезинки.

– Не бойся. Все точно.

– Стехе говорила?





– Да.

Стеха была непререкаемым авторитетом, и Илья немного успокоился. В молчании он уничтожил все, что было в миске, даже не поняв толком, что ел, выпил стакан вина, поставленный Настей, смахнул со столешницы в ладонь крошки, собираясь отправить их в рот. И вдруг вспомнил:

– Настька! Совсем голову заморочила слезьми своими, я и забыл... У меня подарок есть!

– Да? – Настя обернулась от печи. – Покажи!

Улыбаясь, Илья вытащил из-за пазухи забытый сверток, положил на стол, развернул. Фиолетовые аметисты блеснули таинственным розоватым светом, тускло заблестело золото.

– Вот, как ты любишь... Маленькие.

– Маленькие, да удаленькие, – испуганно сказала Настя, беря в руки одну серьгу и глядя на свет. – Илья, ты, воля твоя, с ума сошел! Я же знаю, сколько стоит такое!

– Не на ветер ведь выбросил, – важно сказал он, уже видя, что Насте понравились сережки, и радуясь – угодил. – Надела бы.

– Ночь ведь уже... – сказала она, но все-таки подошла к зеркалу. Через минуту вернулась:

– Ну, как тебе?

– Мне что с ними, что без них – одинаково, – честно сказал Илья. – Слушай, как Бог такую красоту делает? Тут точно не без сатаны обошлось... У меня отец говорил: чем баба красивее – тем в ней черта больше сидит!

– Шутишь? – обиделась Настя.

– Любишь![37] – в тон ответил Илья, и они оба рассмеялись. Аметисты закачались по обе стороны лица Насти, бросая на ее смуглую кожу россыпи розовых искр, ярко оттеняя улыбку, и, медленно вставая из-за стола, Илья подумал: никакие шрамы, никакие борозды ее не портят. Все равно царица. Все равно лучше всех.

Когда они уже лежали в постели, Илья привычно потянул было на себя жену, но Настя осторожно удержала его руку:

– Знаешь... лучше не надо пока. А то все может быть, – и торопливо добавила: – Стеха так сказала.

– Да? И сколько теперь вот так?.. – испугался Илья.

– Недолго, не беспокойся. – Настя улыбнулась в темноте, смутно блеснули зубы. – Я скажу, когда можно.

– Ну, ладно. – Илья обнял жену, подождал, пока она устроится поудобнее на его плече, прислушался к тому, как свистит и скребется в печной трубе ветер. Глаза закрывались сами собой. Уже засыпая, он вдруг вспомнил Лушку, сквозь дрему подумал: как сговорились они с Настькой – в один день тяжелыми объявиться... И заснул.

Настя не спала. Сначала она долго лежала неподвижно, глядя в черный потолок, потом, высвободившись из-под руки мужа, встала. Илья проворчал что-то во сне, перевернулся на живот, и Настя прикрыла его одеялом. Стянула со спинки кровати шаль, закутала плечи, подошла к столу, села. Осторожно зажгла свечу и, отгородив ее чугунком, чтобы свет не падал на кровать, придвинула к себе зеркало.

Врет он или нет? Или вправду красивая она еще? Из темной глубины стекла на Настю смотрели собственные встревоженные глаза, снова наполняющиеся слезами. Она слегка повернула голову, и в свете свечи отчетливо выступили шрамы на левой щеке, кажущиеся сейчас еще глубже, еще безобразнее. Настя закрыла лицо руками, вновь содрогаясь при воспоминании о той душной грозовой ночи, когда она неслась по пустой дороге к оврагу, из которого слышались крики и брань, как скатывалась в сырую щель, обдирая руки и колени, как кричала, задыхаясь: «Не трогайте, ради Христа, люди добрые...» Знать бы тогда... Знать бы, что ни тяжесть кочевья, ни шрамы на лице, ни боли, мучившие ее после больницы до сих пор, – ничего даже рядом не стоит с той болью, которую она почувствовала сегодня, когда днем к ней заявилась жена Мишки Хохадо.

Настя не любила Фешку: ей не нравились ни слишком громкий, гортанный голос Мишкиной жены, ни ее рябое наглое лицо, ни привычка собирать сплетни и выбалтывать то, что было и чего не было, на каждом углу. Половина ссор в таборе случались из-за этой носатой, похожей на дятла цыганки с вечно растрепанными волосами, неряшливо выбивающимися из-под платка, и Насте не хотелось попадаться ей на язык. В открытую они ни разу не ссорились, но Настя чувствовала, что тоже не нравится Фешке, и поэтому очень удивилась, когда увидела ее на своем дворе. Фешка вошла в дом, без приглашения шагнула в горницу и прямо с порога закричала:

– А твой-то, дорогая моя, знаешь, к кому бегает?! Да ты сядь, сядь, милая, а то ноги откажут! Сядь! Слушай! Своими глазами, вот своими собственными глазами эту потаскуху видала!

Через минуту Настя перестала понимать смысл Фешкиных слов: в голове словно встал плотный туман, в котором застревали звуки. Фешка, не замечая этого, говорила и говорила, с нарочитым негодованием взмахивала костлявыми руками, тыкала пальцем куда-то на улицу, а Настя смотрела через ее плечо в окно, за которым густо падал снег, теребила бахрому шали и с отчаянием думала: вот сейчас она упадет в обморок, и вечером об этом будут болтать все цыгане...

37

Игра слов; намек на широко распространенную в конце XIX века цыганскую польку «Любишь-шутишь».