Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 62

Он подхватил со спинки стула потрепанный картуз, пригладил ладонью лохматые волосы и вышел.

На улице, на берегу обширнейшей лужи, почти сплошь закрытой облетевшими со старой ветлы желтыми листьями, сидел Кузьма и занимался тем, что дразнил старого гуся, собравшегося искупаться. Крякающий гарем гусака уже копошился в середине лужи, разбрызгивая коричневую воду и отлавливая червей, а его предводитель шипел и вытягивал шею, стараясь достать прутик, которым помахивал перед его клювом Кузьма.

– Оставь животную! – строго сказал Митро, и Кузьма, уронив прутик в воду, вскочил. – Иди домой, дух нечистый, спи, а то вечером как раз в ресторане захрапишь. Будет нам с тобой от Яков Васильича на орехи!

– Не, я спать не хочу, – заявил Кузьма. Помедлив, осторожно сказал: – Я с тобой пойду, Трофимыч, ладно?

– Да на что ты мне сдался?! Я по делу, в Замоскворечье, там залило все по окна... Самому не в охоту, так тебя еще волочить...

– Чего меня волочить, сам пойду! Ну, Трофи-и-имыч...

– Ой, замолкни, Христа ради, башка трещит... Идем, только молчи.

Кузьма просиял улыбкой и кинулся вслед за Митро.

Кузьма был сыном старшей сестры Митро, Катерины, шестнадцати лет вышедшей замуж и сразу после свадьбы уехавшей к мужу в Ярославль. Жили Катерина с мужем хорошо, пели в цыганском хоре, исправно рожали детей, которых через пятнадцать лет совместной жизни насчитывалась уже дюжина. Кузьма был старшим и, на взгляд матери, самым «таланным»: в пять лет ему впервые попалась в руки гитара, в восемь он вполне сносно аккомпанировал на ней, в десять – солировал, а в двенадцать – стоял в хоре рядом с отцом. Еще два года спустя родители решили, что в провинциальном хоре Кузьме не место, и отправили его в Москву, к родне – зарабатывать настоящие деньги.

В московский хор Кузьму приняли охотно: хорошие гитаристы были в цене. Веселый, живой, хитрющий мальчишка, не знающий, что такое уныние, пришелся ко двору, но жить в Большом доме, с семьей Якова Васильева, он не захотел:

«У вас и без меня не провернуться, десять человек на аршин! Пойду к Макарьевне!»

Макарьевна, толстая добродушная старуха, майорская вдова, живущая через дорогу и обожающая цыганские романсы, сдала комнату мальчишке за небольшие деньги – и вскоре полушутя-полусерьезно проклинала свою дурную голову. Покоя от Кузьмы не было ни днем ни ночью. По утрам, едва проснувшись, он бежал на Тишинскую площадь, вертелся среди народа, узнавал московские сплетни и новости, виртуозно крал с лотков всякую мелочь – от подметок до бубликов, тащил все это домой, делился с цыганами, угощал Макарьевну, пересказывал услышанное на рынке, с лихвой добавляя от себя, так что скоро на Живодерке о любой неправдоподобной выдумке говорили: «Кузьма с Тишинки принес». Кузьма на это ничуть не обижался, продолжал бегать по Москве, воровать у Макарьевны мясо из щей, плести небылицы, играть на гитаре – с каждым днем все лучше, отсылать в Ярославль заработанные деньги и поднимать настроение всей улице. Митро, чувствуя некоторую ответственность за поведение Кузьмы перед сестрой, пробовал иногда пресекать особенно опасные предприятия племянника, но почти всегда терпел неудачу: ни выследить, ни поймать Кузьму было невозможно. И если в Большой дом заявлялся толстый будочник с угла Большой Грузинской и жаловался: «Цыгане, ваш малец опять на всю Тишинку про японское нашествие врал, вы уж уймите его, а то бабы уже побежали карасин со спичками скупать, к войне готовиться! Это ж непорядки прямые, а у меня свое начальство!» – Митро оставалось только обещать самолично отловить и убить распространителя ложных слухов. И, как обычно, дальше обещаний дело не шло.

На этот раз, однако, Кузьме явно было не до болтовни: он еще находился под впечатлением минувшей ночи и шествовал рядом с Митро с задумчивой физиономией. Но довольно быстро его ипохондрия сошла на нет: такой ясный день стоял на дворе, так блестело в лужах запоздалое сентябрьское солнце, так шутили и смеялись высыпавшие на залитую водой улицу стосковавшиеся по свету и теплу обитатели Живодерки. Митро и Кузьма, идущие вниз по улице к Садовой, только успевали вертеть головами, отвечать на сыплющиеся приветствия и здороваться сами.

На углу цыгане неожиданно увидели Якова Васильича, который разговаривал через забор с Данаей Тихоновной. Хоревод явно на что-то жаловался, Даная Тихоновна сочувственно кивала, продолжая при этом ловко лущить семечки. Митро знал, о чем беспокоится Яков Васильич: хор последнее время терпел большие убытки, не осталось ни одной из ведущих солисток, и положения не смогла спасти даже Варька, неожиданно появившаяся в Москве неделю назад.

Она приехала с чужим табором, одна, без брата, и прямо с Крестовской заставы пришла к Макарьевне, у которой они с Ильей снимали угол весь прошлый год. Идти сразу в Большой дом и представать перед глазами Якова Васильева Варька не рискнула и потихоньку послала Кузьму за Митро. Последний явился немедленно – и просидел допоздна, слушая рассказы о Насте, Илье и их таборной жизни. Митро расспрашивал Варьку долго, жадно и подозрительно, чувствуя, что та чего-то недоговаривает, но Варька твердо стояла на своем:

«Хорошо они живут, Дмитрий Трофимыч. Илья Настю бережет, не обижает, она каждый день наряды меняет. Сейчас уже в Смоленск зимовать приехали, а там, глядишь, она его перекукует: сядут вовсе на землю».

«Перекукуешь твоего черта упрямого, как же... – бурчал Митро, с недоумением поглядывая на черный Варькин платок. – А ты что, сестрица, спаси бог, схоронила кого?»





«Мужа».

«Ох ты... Да когда ж ты успела?!»

Варька рассказала – сухо, в двух словах, не поднимая глаз. Митро только сочувственно качал головой. Потом спросил:

«И как же ты теперь думаешь?..»

«Вот, видишь, Дмитрий Трофимыч, – по вашу милость явилась, – сдержанно сказала Варька. – Ты меня, помнится, весной приглашал».

«Да я и не отказываюсь! – обрадовался Митро. – И Яков Васильич возьмет! Петь-то вовсе некому, Зинка Хрустальная больше года не объявляется, сидит со своим Ворониным в его имении, в графини собирается! На одной Стешке тянем, а много ли с нее проку... Давай, сестрица, сегодня же с хором и выйдешь!»

«А Яков Васильич-то меня не прибьет? – усмехнувшись, спросила Варька. – За то, что мы с Ильей Настьку в табор уволокли?»

«Ну, ты не Илья, с тебя какой спрос... Ничего. Я с ним сам поговорю. А ты готовься, романсы свои вспоминай, за лето, поди, все забыла. Даст бог, подымем доход-то».

Митро оказался прав. Яков Васильич, выслушав его осторожную речь, долго молчал и хмурился, тер подбородок, морщил лоб, а затем, так и не сказав ни слова, вышел из комнаты. Но ночью, уже после выступления хора в ресторане, Яков Васильев сам пришел в дом Макарьевны и заставил Варьку, которая уже раздевалась перед сном, сызнова рассказывать о том, как Насте живется в таборе. Изрядно напуганная Варька повторила все слово в слово. Яков Васильев выслушал ее не перебивая, встал и двинулся к двери. С порога обернулся и коротко сказал:

«Чтоб завтра же в хоре сидела».

Варька перекрестилась и, едва за хореводом закрылась дверь, кинулась перебирать свои платья, бережно сохраненные Макарьевной в сундуке. На второй день она уже пела вместе с хором свои старые романсы, на третий в ресторан сбежались все прежние почитатели брата и сестры Смоляковых, а на четвертый стало ясно: Варьке одной все же не вытянуть хора. Не меньше голоса в хоре нужна была красота. Такая красота, какая была у Насти, какой обладала бывшая примадонна Зина Хрустальная, уже год живущая с графом Ворониным, какой блистала покойная жена Митро. А взять эту красоту было негде.

Как ни осторожно пробирались за спиной хоревода по улице Митро и Кузьма, Яков Васильич все же услышал и обернулся. Цыгане мгновенно сдернули картузы.

– Доброго утра, Яков Васильич!

– Где вас ночью носило? – не здороваясь, сердито спросил тот. – Митро, тебя спрашиваю!

– У Конаковых в карты играли, – на голубом глазу заявил тот. – До утра просидели.