Страница 8 из 16
Об этом типе законченного, но преуспевающего негодяя М. Горький писал: «Тогда во Франции, живущей всегда быстрее всех других стран, создалась атмосфера душная и сырая, в которой, однако, очень хорошо дышалось Полю Астье и всем людям его типа, исповедовавшим прямолинейный материализм и относившимся скептически ко всему, что было идеально и призывало к переустройству жизни».
В пьесе «Борьба за существование» Поль Астье говорит: «Я шел всегда вперед, ни перед чем не останавливаясь, не оставляя места состраданию. Я продукт своего времени, а за мной следуют другие – те еще более неумолимы». Современное общество в его представлении – это те же джунгли, в которых ведется жестокая борьба за существование и в которой побеждает сильнейший. Поль Астье обращается к теории Дарвина и, так сказать, с научной точки зрения пытается оправдать аморализм своего поведения. В буржуазных кругах делались неоднократные попытки взвалить на учение Дарвина вину за разнузданность и аморальность нового поколения буржуазной молодежи. В 1890 году Поль Лафарг отметил этот чудовищный поход против дарвинизма. В статье «Дарвинизм на французской сцене» он осудил реакционное истолкование великого учения, но в ней же он критиковал и Доде с его пьесой, считая, что и тот льет воду на мельницу антидарвиновской кампании. Но Лафарг был не прав. Словами положительного персонажа пьесы, лаборанта Антони Кассада, Доде как бы отвечает на этот упрек: «Да... закон лесов и пещер... Но, благодарение Богу, мы далеко ушли от этого... Конечно, я тут обвиняю не великого Дарвина, а лицемерных бандитов, которые ссылаются на его имя, тех людей, которые хотят из наблюдений и выводов ученого вывести закон и систематически применять его. Ничего не может быть великого без добра, без жалости, без человеческой солидарности».
Романом «Бессмертный», по существу, завершается творчество Доде, хотя в 1895 и 1898 годах (посмертно) выходят еще два его романа – «Маленький приход» и «Опора семьи». Но они не принадлежат к числу лучших.
Доде был наделен тем счастливым талантом, которому свойственно создавать образы-типы. Это требовало от него большой наблюдательности, умения художественно обобщать увиденное. Перед ним проходили вереницы людей: с иными он встречался много лет, иных видел всего лишь раз. Каждому из них был присущ свой особенный, неповторимый характер, но писатель подмечал и такие черты, которые роднили некоторых из этих людей. И тогда происходило великое чудо. На свет появлялся герой, рожденный фантазией художника, живой, осязаемый и более правдоподобный, если так можно выразиться, чем десятки людей, чем множество прототипов, существовавших в действительности. Малыш, Руместан, Тартарен – все они были плодом воображения писателя, его родными детьми, которыми он любовался и гордился. Он дал им жизнь, и они существуют вот уже более века.
Доде необыкновенно тонко чувствовал роль художественной детали. Одна какая-нибудь неповторимая черточка, им подмеченная, заменяла длиннейшие описания.
Можно удивляться и стилевому разнообразию в произведениях Доде. От лирических «Писем с мельницы» он приходит к обличительным сценам в «Набобе», от психологического анализа в «Сафо» – к памфлетной манере в романе «Бессмертный».
Среди своих современников Доде был одним из тех, кто улавливал пути нового романа. Речь идет в данном случае не о вычурности и фиглярстве декадентов и современных модернистов, а о тех писателях, которые в двадцатом веке действительно обогащали роман новыми приемами, открывали новые пути художественной выразительности.
Художественный вклад писателя во французскую литературу очень значителен. Доде удалось избежать позитивистских тенденций в своем творчестве. Черпая материал из живой действительности, опираясь всегда на свои наблюдения, Доде не был рабом фактов. Творческое воображение, большой талант давали ему возможность создавать произведения огромной жизненной правды. Не ограниченность политических взглядов Доде выступает на первое место, а его искреннее сочувствие маленькому человеку, простым людям. Прекрасно сказал об Альфонсе Доде Анатоль Франс: «Ему незнакома была злоба. Но он поднимал униженных, он воодушевлял слабых, он любил маленьких людей. Его пылкая душа была исполнена сострадания. Эта умиленная проповедь милосердия и любви отталкивает некоторых, но зато великое множество безвестных читателей восхищается его книгами, наслаждается ими, как словом Евангелия. Он был трогателен; он был народен. Бесспорно, кое-где он, в силу своей любви к людям, невольно впадает в патетику; но это не поза, он и вправду умел плакать».
А. Пузиков
Короли в изгнании
(Парижский роман)
Эдмону де Гонкуру, историографу королев и фавориток, автору «Жермини Ласерте» и «Братьев Земганно», посвящаю этот роман из современной жизни в знак самого искреннего восхищения.
I
Первый день
Фредерика спала с самого утра. То был сон беспокойный, нездоровый, в котором отражались все мытарства свергнутой и изгнанной королевы; сон, сквозь который ей все еще слышалась пальба; сон, наполненный тревогой и шумом двухмесячной осады; сон, населенный видениями, кровавыми и воинственными; сон, заставлявший ее то рыдать, то вздрагивать, то затихать. И вдруг она с ужасным чувством проснулась.
– Цара!.. Где Цара?.. – крикнула она.
Одна из служанок осторожно приблизилась к кровати и постаралась успокоить Фредерику: его королевское высочество сладко спит у себя в комнате; госпожа Леонора при нем.
– А король?
– В первом часу дня выехал в гостиничной карете.
– Один?
– Нет. Его величество взял с собой советника Босковича.
Слушая далматинский выговор горничной, звучный и твердый, напоминавший шорох волны, скользящей по гальке, королева чувствовала, как страхи ее улетучиваются. И немного погодя тихий номер гостиницы, который она, прибыв на рассвете, едва разглядела, номер с его светлыми обоями, высокими зеркалами, пушистой белизной ковров с бесшумно и стремительно летающими ласточками, при опущенных шторах приобретавшими сходство с крупными ночными бабочками, уже рисовался перед ней во всей своей успокоительной и роскошной банальности.
– Пять часов!.. Печа! Причеши меня скорей, скорей!.. Ай, ай, ай, что же это я так долго сплю?..
Пять часов дня – чудеснейшего из всех, какими лето 1872 года радовало парижан. Выйдя на длинный балкон гостиницы «Пирамиды», пятнадцать окон которой, задернутые розовыми тиковыми занавесками, обращены на самую красивую часть улицы Риволи, королева замерла от восторга. Внизу по широкой мостовой, заглушая стуком колес плеск воды, поливавшей тротуары, непрерывная вереница экипажей мчалась к Булонскому лесу, и при взгляде на нее начинало рябить в глазах от мелькания спиц, лошадиной сбруи и светлых нарядов, трепетавших на ветру, поднимавшемся от быстрой езды. Оглядев толчею у золоченой решетки Тюильри, королева перевела восхищенный взор на сверкающую круговерть белых платьев, золотистых волос, ярких шелков, на веселье детских игр, на всю эту расфранченную и шаловливую кутерьму, в солнечные дни не утихающую вокруг террас громадного парижского сада, и наконец с наслаждением остановила его на куполе зелени, на необъятной круглой сплошной кровле из листьев, которую образовали растущие в центре сада каштаны, в этот час укрывающие под своей сенью военный оркестр и дрожащие каждым листиком от гама детворы и рева труб. При виде всеобщего оживления горечь, переполнявшая сердце изгнанницы, становилась менее терпкой. Королеву окутывало блаженное тепло, мягкое, плотно облегающее, точно шелковая сетка. На щеках королевы, побледневших от лишений и бессонных ночей, заиграл румянец. «Господи, как хорошо!» – невольно подумала она.
Такое внезапное и безотчетное облегчение наступает независимо от тяжести горя. И исходит оно не от живых существ, а от разнообразия предметов, говорящих без слов. Низложенной королеве, вместе с мужем и сыном выброшенной на чужбину одним из тех народных восстаний, которые можно сравнить с землетрясениями, и притом такими, что сопровождаются разверзанием бездн, громовыми ударами, извержением вулканов; этой женщине, чей немного низкий, но все же гордый лоб прорезала морщина, казавшаяся как бы следом от одной из прекраснейших корон Европы, – этой женщине человеческое участие не могло принести утешение. Зато природа, обновленная и ликующая, представшая перед ней чудным парижским летом, хранящим в себе и тепло оранжереи, и ту приятную свежесть, которая всегда указывает на близость реки, внушала ей умиротворяющую надежду на возрождение. Нервы ее постепенно успокаивались, глаза впивались в зеленоватую даль, но вдруг изгнанница вздрогнула. Налево от нее, у входа в сад, мрачным видением высилось здание с обуглившимися стенами, с закопченными колоннами; крыша на нем обвалилась, вместо окон зияли голубые дыры, через которые открывался вид на сплошные развалины. И только у самой Сены маячил обгорелый, но почти не разрушенный павильон с почерневшими от огня балконными перилами. Вот все, что осталось от Тюильрийского дворца.