Страница 29 из 36
– Передачку примите от Игнатия Васильевича!
Как в камере, ей-Богу! Принимаю, разворачиваю – поллитровая банка меда.
– Вы кашляли по телефону. Так вот – от простуды.
Что прикажете говорить?.. А я и молчу, молчу.
– А что Игнатию Васильевичу по поводу стихов передать?
– Два стихотворения я отобрал. Пойдут в ближайшем номере.
Форменный посетитель расплывается в улыбке, видать, генерала и подчинённые любят. Тоже, небось, благодетельствует. Ну любит человек ближнему порадеть. И при чём здесь, скажите на милость, сарказм? Я-то кому порадел?.. Пусть у меня и кармана нет, из которого радеть не жалко. Так ведь радовался бы, чужую доброту лицезрея. И того нет!.. О, утраченная безвозвратно невинность…
– У Игнатия Васильевича много стихов. Две папки целые. Прошлый раз на юбилее Петра Сергеича читал, так все переписать просили. Принести?
– Пока достаточно, – говорю я довольно жёстко и наконец остаюсь один.
Банка сладкая и на лежащей передо мной рукописи – круглая, липкая окружность. Хоть бы трёхлитровую прислал. Жмот! А чего бы ты, милый, хотел за два стихотворения? За два – поллитра, за четыре – литр… И вообще: что я? Мёда не видел? Купить себе не могу? На что это он намекает? Что нищий я? Интеллигент – значит по-всякому оскорблять можно?.. Да я!.. Зазвонил телефон. В трубке стонал приятель – редактор национального журнала, дела у которого куда хуже, чем у нас. Мало того, что у них полный швах с подпиской, то есть дефицит читателя (ну это, положим, как у всех), так у них ещё и с писателями напряжёнка. Закон джунглей: нет гонорара, нет почёта, нет привилегий – нет литератора, и более практичные, чем русские, националы уходят на другие пастбища.
– Свободы хочу, – плакался Сашка, – зависимость проклятая надоела! Я ж поэт. Ходи, унижайся. Камень на шее – этот журнал.
Бедные мы, бедные литераторы! Опять свободы запросили! От государства зависимость не нравилась. И от Горбуха теперь не нравится. Свобо-о-оды подавай. Колобки убогие! И от бабушки ушёл, и от дедушки, а лиса проклятая, воровка рыжая, всё ж таки сожрала. Ой, не расположен я был Сашкино нытье слушать, а потому бегом сбежал со своего третьего этажа на его первый (все мы сидим в десятиэтажной высотке под пышным названием "Дом печати". Помню, типографские наборщики во времена литерного набора однажды пошутили и в поэтической строке "от печали небо стонет" – печаль заменили "печатью").
– Слушай, ты – молодец, что отца своего ко мне приводил.
И Сашка расцвёл и забыл про свободу, а мне тоже было приятно побалакать про его папаню, бодрого старика под восемьдесят, по-народному здравого и крепкого. Бывшего журналиста, к тому же. Правда, из тех, кто всю жизнь, мотаясь по сельскохозяйственным районам, остаётся в глубине пусть и грамотным, но крестьянином. Дак это ж и хорошо! Мать у Сашки умерла давно, отец живёт у сестры – в Краснодарском крае. И вот наведался в гости, а Сашка привёл старика ко мне в редакцию, и я, честное слово, получил удовольствие, общаясь с ними обоими. Потому что года, смейся не смейся, – делают сентиментальным. А Сашку-то я знаю ого-го! С первых литературных семинаров, в которых оба салагами участвовали. Ещё запомнилось ярко, как он со своей матерью припёр мне в общагу Литинститута мешок картошки. Это уж моя маманька перестаралась с передачкой…
Так вот вечно перемешано всё в душе: и радость, и смута, а потому и неуправляемо… "Горбуховская" смута – так бы я сказал. И не в меде, и не в стихах дело. Не первый раз терпеть. Но вот поверите – каждый день у генерала идеи, а мы, то есть облаготворяемые, должны создавать собою питательный творческий бульон. С прошлого года придумал налоговик новую пытку – джазовый фестиваль. Тут, я вам скажу, он развернулся. И ведь с чего началось – с ресторана. Отдыхая на очередном юбилее, Горбух озаботился тем, что совершенно вне его щедрот и забот остались пианист, ударник и виолончелист, лабающие в этом заведении не для бедных. Состоялся разговор, и оказалось: ребята не просто так деньги зарабатывают, у ребят коллектив, у ребят претензии, у ребят знакомства в джазовой элите. И пошло, и поехало, и докатилось до фестиваля, а в этом году до второго, куда даже и знаменитейший оркестр Гараняна был приглашён. И вот прямо завтра, начиная с пятницы, включая субботу и законное воскресенье, – концерты. А если кто не знает, что такое джазовый концерт, то я поясню: это пять часов музыкального хаоса, а когда уж ты вовсе изнемог, знатоки-любители из зала заказывают какой-нибудь старинный хит. И вы получаете ещё двадцать минут музыки американских негров. А я вообще люблю гармонию и красоту, мелодию люблю, пусть это и звучит наивно. И всего этого раздёрганного звяканья и высшего пилотажа на инструментах как-то не принимает душа. Добавьте Горбуха. Необходимость вымученных похвал. Сашкино нытьё. Но скажу твёрдо: я это насилие над личностью приготовился терпеть, и собрался, и съёжился изнутри, и душу сгрёб в горсть… Хотя себя было ужасно жалко, но жалко и журнала, и всего этого нелепого жизнеустройства, когда люди обижают друг друга, не подозревая даже об этом…
Всего было жаль. И была осень. И стояла тёплая сырость. И на диво цвели в нашем захолустном городишке цветы, так что хотелось стоять и смотреть на буйные, растрёпанные клумбы: на трогательные маргаритки под еловыми подолами, на оранжево-чёрные бархотцы, на пёстрые астры… Как на какую-то заброшенную сюда красоту, непонятно отчего такую щедрую и даровую…
Это был четверг, а поздним вечером раздался звонок из Крыма. Сводная сестра сказала: "Вчера умер отец. Похороны завтра. Ты прости ему всё. Мы его очень любили…" Я крикнул в трубку: "Я давно простил…" Но так растерялся, что даже не спросил – ни от чего умер он, ни адреса, ни телефона… Хотя всё это, конечно, было неважно – при жизни отец так и не решился прислать мне, взрослому, единственному сыну (в новой семье у него были две дочери, одна из которых меня, собственно, и разыскала) свой адрес. Не готов он был к встрече, и не знаю – был ли готов к ней я… Так что, наверное, это и к лучшему, что не было адреса, что я не смог обидеть его так же, как он когда-то обидел нас. Мать говорила, что она несла ему тарелку щей (огняных – так она выражалась). Отец сидел за столом и ждал, и вдруг сказал: "Я ухожу". "Когда?" – воскликнула она. "Вот поем и уйду!" "И как я не упала на этом пороге", – причитала мать. Жёсткий, твердый был человек – мой отец, выросший в музыкальной роте среди солдат, по сути бессемейный, настоящий "сын полка" Забайкальского военного округа. Да, только лет пять назад я почувствовал внезапно, как у меня упал этот камень с сердца… Я не солгал – я простил его… Но понимал-то это, конечно, как жертву… И вот изволь слушать: "мы очень любили его…" Душу ты мне сожжёшь этой фразой, вот что!.. А я-то, безотцовщиной, таскался и мыкался… Да у меня все приятели сели… Я уж и не знаю – кто спас меня… Не любил я его тогда, ой не любил. Я вообще не знал тогда, что это такое – любовь. А вас-то, вас-то он любил. Вот и вы его тоже… Сквозь брошенность – попробуй полюби!..
На похороны я не успевал, да и адреса не было, да и ехать было невозможно. Мне было восемь лет, когда отец ушёл, и двадцать, когда я видел его в последний раз. Он разыскал меня в общежитии Литинститута, заметив моё имя на афише среди студентов, выступающих в ЦДЛ. Ту встречу не хочу и вспоминать как апогей неприятия, непонимания. Отец вдруг стал учить меня и сказал, что я напрасно пошёл в творческий вуз, а надо бы в военное… "А может, я и родился напрасно?.." – заорал я… и на том мы расстались, вот, до этой погребальной невстречи...