Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 36

"Нет, двести — это много, — сказал я. — Двести — это же почти в темноте, а мне надо на свет".

"Есть сто", — сказала она тогда ласково.

"В Оптину, поснимать", — сказал я, словно оправдываясь.

"Я догадываюсь", — засмеялась она.

Я видел, что и ей хорошо разговаривать со мной.

"Коробочку не выбрасывайте, тогда проявка бесплатная", — ещё раз ласково улыбнулась она.

Я должен был уже уходить, а стоял. И она тоже не двигалась, не разрывала этого.

"Вы приедете?" — вдруг глухо спросил я.

"Зачем?" — как-то грустно ответила она.

"Я там буду до утра", — сказал я глупо, нелепо.

И вышел.

Потом была пыль провинциального города, пыль сдувало через асфальт, а за заборами стояли сады, полные яблок. Я подумал, что если она даже и не приедет, то всё равно это было то, отчего начинается любовь, словно я возвращался в какую-то другую, давно любимую свою страну, где когда-то было хорошо, дом, комнатка и за стеной отец и мать, дом, где я мечтал, где жизнь была впереди и где любовь была впереди и оттого можно было не беспокоиться, раз всё ещё впереди, тебя же ждут.

Я хотел найти того монаха, который меня спас. Но его не было, мне сказали, что он ушёл. Я хотел переспросить, куда он ушёл и когда вернётся. А потом вдруг как понял про себя, что его же нет, этого монаха, раз мне сказали, что он ушёл. Это ведь было как указание. Во Введенском было так же светло и так же высоко, как и тогда, в первый раз. Я припал к иконе Казанской и к Троице. Мне стало так пронзительно, что я заплакал. Я хотел попросить Их и Его, чтобы простили, а вдруг попросил про любовь, сам не зная почему про любовь, чтобы та женщина приехала. Я тихо стоял и молился с закрытыми глазами. Какие-то свои, косноязычные слова пробегали во мне. Потом подошёл к алтарю и там, на одной из икон, на списке в иконописных руках прочёл: "Любите любимы". Я вернулся ко входу, купил самые дешёвые свечи, триста штук, и стал ставить везде, где было свободно, пока какая-то бабка меня не одёрнула. Коробку со свечами тогда я поставил на пол у стены и вышел из храма.

Воздух был летний, и кто-то сказал, что Яблочный Спас. Солнце садилось, стояли те же высокие сосны. Я пошёл в Скит, вспоминая, как про кого-то, как лежал здесь, замерзая, зимой. Теперь сосны были высоко, выше, казалось, зимних, гладкие сосновые стволы и вьющиеся там, в вышине, ветви. В Скиту один монах рассказывал богомольцам с экскурсии, и я встал постоять возле них. Монах был молодой, в глаза не смотрел, рассказывал нескладно, иногда сухо, по-детски покашливая. У него была редкая вьющаяся бородёнка и волосы, собранные сзади в пучок. Лицо его было человека из народа, нерезкое, некрасивое, несмотря на лето, незагорелое. Я почему-то подумал, что если его пошлют на казнь за Христа, то он пойдёт, не раздумывая. Монах говорил баском и как бы поверх баска, что словно подсвечивало его слова. Я видел, что он видит это, про что рассказывает, это невидимое Царство. Я видел, что он видит это нежное Царство, ради которого они, первые, кто пришёл сюда, корчевали вековые деревья, воздвигая Пустынь. Чтобы был этот нежный свет, чистый свет, чтобы его увидели бы и другие. Потом монах стал говорить про старца, чьи святые мощи покоились в раке, в Соборе. Мы прошли в его, старца, дом, домик небольшой в саду. Сад был яблочный, и многие яблоки уже лежали, созревши, на земле, подточенные червями. Я сорвал с ветки, загадав, чтобы та женщина приехала. В комнате Амвросия была книга, и пока богомольцы слушали, что рассказывал монах, я подошёл и открыл на закладке. Я закрыл глаза и знал, что это будут слова, какие говорятся человеку Богом один раз, и мне было страшно их увидеть, ведь это будет не людская казнь, а Его, навсегда. Кто я перед Ним? Клоп, ничтожная букашка, которой отведено какие-то семьдесят лет и которая не удержалась и посягнула, не дожив и до тридцати, поддалась, взяла на себя… Я открыл и прочёл: "И прощаются тебе грехи твои". Закрыв лицо руками, заплакал.

Из Скита я вышел один. Над монастырём было низкое солнце, такое большое и красное, какого я никогда не видел. И напротив садящегося солнца был месяц, жёлтый и золотой. Сосны стояли тихие и высокие. Я пошёл во Введенский, думая, что он закрыт уже, но он был открыт. Там можно было спать на полу. Некоторые уже расстелили ковры. Я попросил у дежурящего тоже ковер и сложил его вчетверо, расстелив под иконой Николая Чудотворца. Люстры погасили, и светили теперь только светильники у икон в разноцветных стеклянных плошках на длинных тонких цепях. "Сам-то я и некрещёный, — почему-то подумал я. — А вот и здесь". Мне стало так хорошо, как будто ничего раньше и не было, никакой моей неудавшейся жизни, как будто я всегда жил здесь такой же тихий и славный. Я помолился и покрестился Николе, чтобы стало чудо. Я не знал, в чём должно было бы быть это чудо, в том ли, что я ничего не совершал, в том ли, что никакой я не безумец, в том ли, что та женщина из фотокиоска приедет, как-то я так попросил Николу про всё, чтобы всё это было одно, навсегда — неделённое.

Я заснул в безмятежности. Сон был про дерево, как оно возвышалось надо мной, как тополь пирамидальный, а усеяно было яблоками, что были похожи на новогодние игрушки. Я срывал их и ел. И та женщина была рядом, и оттого было хорошо и легко. И было весело есть яблоки с ней, взглядывая иногда то на неё, то на них, как они висят гроздьями, как виноград, на разных ветках. И я даже не испугался, когда кто-то стал ругаться, что хватит срывать, и я увидел, что с горы спускается хозяин, было непонятно, где руки его, где ноги, где голова, а виден был лишь большой, огромный живот, вдруг я подумал, что это и есть Бог.

В половине пятого тихо запели, пробуждая на утреннюю службу, певчие, и богомольцы стали тихо подниматься. Я проснулся легко, чувствуя во всём своём существе свежесть и силу, стал сворачивать свой ковер и вдруг увидел, как и она сворачивает свой. Это было невозможно, невероятно. Так не могло быть. Не могло. И так было. Она ночевала здесь же, в храме, почти рядом со мной. Я знал, что это не она и что это она. Я подошёл. Она повернулась.

"Как вы здесь оказались?" — спросил я.

Она засмущалась, а потом откинула прядь и ответила:

"Я приехала вечером… Сегодня же праздник, Яблочный Спас, а в гостиницу было уже поздно".

"Чего же вы не сказали тогда?"

"Тогда я была на работе".

Мы положили ковры и вышли. Было утро, солнце ещё не встало. Облака были высоки и ждали рассвета. Где должно было появиться солнце, они были светлее, но ещё были словно слепы или словно спали.

"Пойдёмте, сходим на реку, умыться", — сказала она.

"У вас здесь река Жиздра?" — сказал я.

"Да".

Мы пошли по дороге и вскоре вышли за дома, свернув направо. Мы ничего не говорили, а просто шли, а потом она спросила что-то про фотографии и я что-то ей ответил. Она хотела со мной идти и шла, и я шёл с ней, потому что только этого в жизни и хотел. Про это, наверное, и говорят, что это счастье. Над рекой слегка поднимался пар. В ивах на том берегу удил рыбу солдат. Жиздра быстро бесшумно текла, закручивая круги. Четыре малька выбросились на песок и снова попрыгали в воду. Мы сели на поваленное дерево.