Страница 31 из 42
Меня просто поразило сходство полемики между Паскалем и иезуитами с ситуацией в нашей литературной критике, с той, конечно, разницей, что у Паскаля — блестящая ирония, четкие формулировки, безупречно расставленные идеологические акценты и т.д., а в литературной критике у нас все смутно, размыто и, как говорится в народе, конь не валялся.
Не слишком ли я загибаю? Нет, ничуть! Смутность в критике отчасти вызвана размежеванием потсперестроечной литературы на два лагеря — либеральный и патриотический, которые не только не ведут между собой полемики, но шарахаются друг от друга, как от зачумленных. Какие уж тут формулировки и акценты! И все же главная причина болотистого состояния критики в другом, в самой исторической ситуации страны. Паскаль жил в "поворотную" эпоху, а мы сейчас пребываем в "попятной" эпохе, т.е. повернувшей Россию вспять, к капитализму.
На слуху лозунги и толки о демократии, о рыночной экономике, о приобщении к цивилизованному миру, а на деле то, что в 1917 году многие отняли у немногих, в 1991-м наоборот "немногие" — другие, конечно, отняли у многих и поделили между собой. Что в результате? Любопытное признание сделал Егор Яковлев: "А сегодня мне бывает стыдно перед самим собой. Когда мы все бегали и кричали: "Перестройка необратима!" или, наоборот: "Перестройка обратима!" — некоторые спокойно сколачивали себе капитал" ("Новая газета", 2005, №29).
К числу "некоторых" принадлежат Борис Березовский и Абрам Абрамович. Первый в Лондоне подал в суд на второго за шантаж и продажу "Сибнефти" за бесценок, за 1,5 млрд.долларов, при цене 15 млрд.долларов. Информация мелькнула в июле в прессе, журналисты (в частности, "Советской России") резонно обобщили, что Березовский купил "Сибнефть" у государства, заплатив меньше 1 млрд.долларов, то есть в 165 раз дешевле настоящей ее стоимости. Вот как "сколачивали" капиталы. Отчет Счетной палаты о приватизации так и остался лежать под сукном; видимо, много в нем аналогичных фактов. Прав Егор Яковлев. Пока он бегал и кричал о перестройке и демократических ценностях, олигархи добрались до других ценностей — до государственной собственности, растащив которую, оставили народ нищим.
Как Паскаль осмыслил бы нашу ситуацию и какой выход подсказал? Такой главы в книге Тарасова нет, но можно пофантазировать.
"Человек, — сказал как-то Виктор Астафьев, — такая бездна" ("ЛГ", 2002, №35). По иному видел Паскаль: дескать, человек пребывает на грани двух бездн — бездны бесконечности и бездны небытия. "Все возникает из небытия и уносится в бесконечность... Это чудо постижимо лишь его Творцу. И больше никому", — сказал он и спохватился, возвысил человека: "Через пространство вселенная меня обнимает и поглощает, как точку; через мысль я ее обнимаю и понимаю".
С космической бесконечностью человек худо-бедно может совладать, труднее "мыслящему тростнику" приноровиться к двойственной натуре человека — он ангел и животное одновременно. Попробуй, не превратись в животное при таком раскладе! Значит, кто-то должен ему постоянно напоминать про его вторую, ангельскую и духовную ипостась. Возможно, именно литературный критик и должен делать эту "грязную" работу, расчищать авгиевы конюшни рыночной эпохи и не позволять прозаикам и поэтам отлынивать от дела под благовидным предлогом постмодернизма или неореализма? И вообще, где наш Паскаль? Ему пора объявиться. Константин Паскаль — хороший поэт. Но где Паскаль-публицист?
Валентина Ерофеева ЖИЗНЬ ЖУРНАЛОВ
Итак, чёт-нечет... Выбираем: корректность или как? Или как, или как! — надоело ползуче лавинное, подминающее под себя всё живое. Обесточивающее, обезвоживающее. Живое тело литературы — тоже, хотя это может быть единственный непокорённый плацдарм. Да и тема-то сама по себе некорректна — трудна и больна — тема войны. Отечественной... Хотя не только о ней пишут наши майские номера журналов: "Знамени", "Нового мира", "Москвы", "Современника". Но именно она, эта тема, объединяет на сей раз их, чуть ли ни веером — в стороны, — разнонаправленные векторы. И — разводит их ещё острее, как это ни парадоксально.
Журнал "Знамя" открывается "Фронтовой тетрадью" Марии Ватутиной, неожиданно понявшей, "что эпизоды войны, вдруг всплывавшие в памяти бабушки", семнадцатилетней девочкой попавшей на войну, "удивляют своей свежестью и, что ли, художественностью". "Раньше я думала, что не осилю военной темы, потому что нужно писать о том, что пережила. Но стихи, которые написались и вписались в ткань воспоминаний моей бабушки, такими и являются — пережитыми мною вместе с ней", — признаётся Мария Ватутина. И пока она следует за воспоминаниями бабушки, фронтовой медсестры, наверное, можно понять и такой экстремум: "А знаешь, почему в песне: "А до смерти четыре шага..."? Отхожее место рыли от окопа в четырёх шагах. И вот идёт бой, а солдату приспичило. И надо вылезти из этого окопа и пройти эти “четыре шага...” Когда были бои под Харьковом, танки шли друг на друга, миллионы танков, и в самом городе такое творилось, что после из кранов не вода шла, человеческие кишки..." Н-да, оказывается всё проще некуда: "четыре шага" — до сортира, миллионы танков — под Харьков, и эти самые... человеческие — из крана.
Бабушку-то понять можно... Возраст, что-то с памятью... А вот автора:
Очерни моё прошлое. Поиграй в игру.
Ты будешь чёртом, а я ангелом на ветру.
...А про бучи русские, про расстрелъный двор
Попеняй курящим "Герцеговину Флор".
Безусловно, кому же ещё попенять, как ни "Герцеговину Флор" курящему (кто не знает — сталинские любимые)...
В половине вкраплений-стихов обращение — к Heму, к тому, что есть Начало. К Творцу. Возможно, это оправдано. Там, где смерть... Возможно даже, когда фамильярно-фривольно:
А всё ж и Тебе, бедолага,
Так хочется лично порой
За пазуху сунуть бумагу
С диагнозом кратким: "Живой".
Возможно...
Но всё же, всё же, всё же... Выручает бабушка:
"О скором завершении войны мы узнали одними из первых, раненые рассказывали. Они с поля боя к нам поступали, кому как не им это знать. Говорили, победа на днях будет, а сами — раненые. В первый день Победы мы с девчонками заперлись у себя и надели гражданскую одежду — те самые выменянные на спирт и сигареты вещицы... платья, бельишко, туфли, чулки. Причесались. Привели себя в порядок и вышли на крыльцо. Всё вокруг замерло. И потом раздались такие восторженные крики, как будто мы и есть победа..."
А вы — и есть. И "Герцеговина Флор"...
В прозаическом пространстве пятого номера живёт и, безусловно, неординарное явление современной литературы — роман Михаила Шишкина "Венерин волос" (продолжение, начало в № 4). Вот только "поток сознания", перехлёстывающий в романе через края, плавно перетекает чаще в иное русло — бессознания. Что ж, может, это как раз и есть главная примета времени, влекомого такими потоками (и не только ими) неведомо куда. Возможно, не последнюю роль в популярности романа, уже отмеченного весьма весомой литературной премией "Нацбеста" и вхождением в шорт-лист "Букера", — сыграло и обращение Шишкина, скорее всего, к подлинным дневникам одной известной русской певицы. Весьма прозрачные намёки на её истинное имя раскиданы по тексту там и сям. Написанные точно уж в стиле, "удивляющем своей свежестью и, что ли, художественностью", воспоминания эти (или дневники) и подтягивают (местами) до уровня русской классической прозы весьма заземлённое собственное наборматывание автора.