Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 39



Письмо к Ленину, открывающее это Собрание сочинений и датированное мартом 1924 года (точнее, не письмо, а "Докладная записка", которую пишут мужики деревни Ключи вождю мировой революции) в контексте последующего культа может показаться элементарным славословием (в стране славословие начинается раньше, в 1920 году, к пятидесятилетию Ленина, и не Исаковский у его истоков). Однако здравица вождю в данном случае куда тоньше, чем это кажется в свете позднейшей ленинианы. Мужики, которые хотят вернуть конфискованную у них скотину, адресуются не к вождю, а к хорошему человеку, который, как они слышали, живет в Кремле. "Он человек такой души, какой не сыщешь в целом свете. Ты только сядь да напиши, а он уж знает, что ответить".

Тотчас — возражение: "Товарищ Ленин — главный вождь, за всю державу отвечает, а ты с коровой пристаешь, а что корова означает?" И что же? "Ленин прислал приказ — строгий, короткий, точный: корову вернуть тотчас и донести мне срочно".

Опять-таки, в свете предшествующей истории мужичьего бытия (из толщи которого и происходит Михаил Исаковский), это блестящее подтверждение веры в доброго царя, который, узнав, "кто виновник в мужицкой беде", немедленно через головы этих виновников решает за мужика его наболевшие проблемы. Это — реальность русской психологии, и это реальный мотив стихотворения. Но все-таки не главный.

Главное — это то, что в запутанной жизни всегда обозначается у Исаковского присутствие отдельного человека. Он — родной, он — справедливый, он — поймет: "сядет рядом" и во всем разберется.

Собственно, это — сквозной мотив, подспудная драма, саднящий нерв лирики Исаковского, такой простецкой на вид. Все — и один. Иногда это юмористическое перетолковывание сельского мира; пастух надрывается: "Эй, гражданки, из кустов выходи на сходку!" — и коровы собираются в стадо. Иногда это лирическое одиночество героя, который вырос в краю, извечно отгороженном от мира "сумрачным безмолвием болот". Иногда — патетическая сцена: мужики, науськанные местным колдуном, топят в колодце вдову: навела засуху! Иногда — ликование деревень, каждая из которых чувствует себя "цветущей маленькой Москвой". Но это всегда — напряженное взаимовглядывание одного — и всех.

Старые деды, отставшие от новой жизни. Старые псы, брошенные хозяевами, и лаем напоминающие, что еще живы. Старые деревья, безответно окликающие лес.

Бесконечные прощанья... ожидания весточек... запаздывающие письма...

Тихое одиночество автора придает его веселым песням чуть заметный оттенок горечи: он вроде бы со всеми, он в центре событий, в гуще людской, а вдруг оглянется на черную стерню и подумает: я — потерял крестьянские права... я — пришелец.

Мелодический строй этих песен находится в сложном соотношении с общей полифонией лирики, которая у Исаковского почти сплошь построена на "голосах". То запись какой-нибудь дедовской байки, то чья-нибудь исповедь, то "письмо — излюбленный жанр Исаковского, рождающийся из тех писем, которые в отрочестве писал он по просьбам одиноких женщин, и их благодарные слезы бывали ему наградой. Голос самого поэта, вернее, лирического героя, вплетается в это многоголосье. Иногда — с обезоруживающей прямотой, и эта прямота так обезоруживает именно потому, что сориентирована в сложном и весьма коварном мире.

При всей демонстративной приверженности деревенской теме Исаковский все время расставляет знаки (иногда ловушки), свидетельствующие о включенности его лирики в общественно-политический процесс. И в 20-е годы, когда он — провинциальная знаменитость, но "весь Смоленск" знает, что его "печатают в Москве". И в 30-е, когда он переезжает в Москву и работает у Горького в журнале "Колхозник".



Горький, кстати, отнюдь не обманывается, когда расценивает книгу Исаковского "Провода в соломе" как свидетельство долгожданного преодоления раскола между городом и деревней; для Горького, издавна боявшегося, а иногда просто ненавидевшего деревню за "свинцовые мерзости" мужичьего бытия, это знак. И он "вытаскивает" автора в столицу.

Вписываясь во всесоюзный контекст, Исаковский отстаивает свое право не откликаться на текущую злободневность, насмешливо отсылая читателей к "речам Наркомвоена", где всё уже сказано. Правда, следом он собачит и Чемберлена с Колчаком (буквально: "соседскую собаку — Колчака — с недавних пор прозвали Чемберленом"), тем не менее право не участвовать в массовых избиениях врагов он время от времени оговаривает.

Точно так же он оговаривает свое право не поддаваться литературным поветриям. Хотя иногда и поддается. Понятное дело — Маяковскому: "росчерком карандаша" формируя "дивизий поэтических когорты". Но и Багрицкому — под звуки "тревожной меди" бросая "живые сердца" сквозь "бури и штормы". И даже Лебедеву-Кумачу — когда "проходит по Стране Советов, как хозяин суши и морей". Трудно сказать, в какой мере эти переклички являются осознанным подхватом чужих песен, а в какой — неосознанным подчинением мелодиям, носящимся в воздухе. Надо же учитывать, что в мягком тембре Исаковского всегда таится ирония, она же — самоирония. Чаще всего еле заметная. А если хорошо заметная, то по принципу соединения лирической мелодии с бюрократическим жаргоном. Модель: "Ой, понравился ты мне целиком и полностью". Или: "небеса разоблаченные над моею головой". Или уже знакомая нам "Докладная записка" мужиков Ленину.

И все эти злободневности и сиюминутности в стихах зрелого Исаковского отнюдь не исключены им из общего корпуса его лирики, как когда-то "едва дышащие", "ничего не выражающие" и написанные "вслепую" агитки начала 20-х годов.. Поэтому я не хочу делать вид, что их не было. Даже если по поводу классического (как я убежден) стихотворения "Оно пришло, не ожидая зова" и удалось вытащить из старика согласие убрать стихотворение из Собрания (и счесть это "последней волей автора"), — я этого слова из песни не выкину. Потому что советские символы в поэзии Исаковского органичны. Конъюнктурщиком он не был. Верящим — был.

Итак, драма его поэзии — выход души, запертой в сером захолустье, — на захватывающий простор. "Все мое и все родное" — встык странам, "где нам вовеки не бывать". А если бывать, то — не забывая, откуда мы. "Не земелька моя, не полоска моя горевая — вся земля предо мной, вся Советская наша страна".

Это — тоже проекция на мир той потаенной, глубоко личной коллизии, когда отдельный человек пытается соизмерить свое Я с общим благом и отстаивает тихое достоинство, зная, что от мира не уйти.

Отсюда попытка заполнить вдруг распахивающийся пустой простор: "Ни сукина сына!" И прикрытый шуткой интерес к рубежам: к Западной Белорусии, к Дальнему Востоку: "Колхозы, шахты, фабрики — один сплошной поток... Плывут ее кораблики на запад и восток". И обратный ход (непременный обратный ход!) от дальних пограничий к родному порогу, и тоже как бы в шутку: "Ох, и жаль, что нету моря возле нашего села!"

Главная струна в этой мелодии, и главный смысловой узел — узел связи. Письмо. Проволока, по которой бегут огни. Торопливый ритм телеграфных столбов. Медяки в ладони обессилевшего перевозчика. Медь струн, побеждающих пространство.

"Болото. Лес. Речные камыши. Деревня. Трактор. Радио. Динамо".