Страница 16 из 40
Илья Бражников ПОЛОЖЕНИЕ ВЕЩЕЙ (Пролог к роману “Москва конечная”)
Изделие скажет ли сделавшему его: "зачем ты меня так сделал?"
(Рим. 9, 20)
Ты, верно, уже знаешь, дружок, что у вещей есть ручки и ножки. Если, скажем, ты на минутку выходишь из своей комнаты, то, когда возвращаешься, трудно найти хоть одну вещь, которая осталась бы на своем месте. Твои солдатики без тебя совершили трудный переход, вступили в сражение с монстриками, черепашками ниндзя, телепузиками и покемонами, оказались наголову разбиты, и теперь тебе придется собирать их, разбросанных по всей комнате. Твои мягкие игрушки уже пошептались между собой, обсудив, какие у тебя грязные руки и как сыро стало в комнате с приходом осени, а батареи почему-то до сих пор не включают, и теперь они сидят, плотнее, чем раньше, прижавшись друг к другу, и смотрят на тебя с хмурым и заговорщицким видом. И даже куклы твоей маленькой сестры, пока она ходила с мамой в поликлинику, а тебя не было в комнате, расположились в таком порядке, чтобы играть в дочки-матери. Старшие куклы взяли в свои пластмассовые ручки кофейники и блюдца, чтобы поить малышей, а малыши разинули свои ротики в ожидании пищи. Но ты внезапно вошел и застал их врасплох, и теперь они будут бесшумно кричать своими открытыми ротиками, а те, изображающие их родителей, напрасно тянуть к ним ручонки: при тебе, конечно, никто из них не решится и пальцем пошевелить. А если и найдется такой смельчак, что, презрев все писаные и неписаные законы, сделает шаг или качнет головой, — то он просто тут же свалится от страха перед твоим всевидящим взглядом, да еще, пожалуй, у него отнимется рука, нога или отвалится голова, которая укатится в дальний угол, под диван, и тебе будет лень лезть и доставать ее оттуда.
Поэтому гораздо благоразумнее остаться на своем месте, не дергаться и не моргать глазами в ожидании, пока ты снова уйдешь.
Но, впрочем, ты все это знаешь. И мне незачем тебя учить — как будто и так не очевидно, что у солдатиков, собачек, львов, зайцев и даже покемонов есть руки и ноги. Я просто хотел обратить внимание на то, что у стульев, стола, шкафа, двери, подоконников, обоев, книг, ковра, телевизора, батареи, дивана, оконных штор, абажура и (отдельно) у его настольной подруги лампы есть — не руки и ноги, это и так любому ясно, но глаза, уши и язык. Язык — это, пожалуй, самое главное, потому что от него происходят все несчастья вещей. Именно из-за него, из-за того, что вещи порой очень невоздержанны на язык и не могут почему-то лишний раз подумать и чего-то не говорить, они и ломаются, и стареют, и теряют свое назначение.
Так, стул, на котором сидел еще твой дедушка, — прекрасный стул, которому жить бы и жить и который так любит твоя мама, — валяется теперь на даче, на чердаке. У него всего-то чуть порвалась подкладка, ну еще, может быть, он рассохся немного, но ведь это ничего не значит. Можно и зашить, и подклеить, и он послужил бы еще и маме, и тебе, и твоим детям (если, конечно, ты откажешься от мысли жениться на своей маме. Ведь, согласись, у твоей мамы от тебя родятся не дочери и сыновья, а твои братья и сестры, которых никак нельзя будет считать твоими детьми). А все почему? Почему прекрасный стул пылится на чердаке и скоро сделается никому не нужным — разве только летучим мышам, которые постепенно сгрызут его, или еще вот разве когда начнется война, вы с мамой (потому что папа будет на фронте) растопите им печь? Я отвечу тебе. Дело в том, что в свое время этот стул несколько раз прилюдно назвал твоего дедушку обезьяной. Дедушка, само собой, и бровью не повел, а может, даже вовсе и не слышал этого обидного слова, но участь стула была решена. Кем? Самим ходом вещей, дружок.
Знаешь ли ты, что вещам положено ходить строго определенным образом, как арестантам в тюремном дворе? Правда, они часто уклоняются от предначертанного хода, чтобы попасть в историю, но это ошибка и самообман, мой друг. Когда вещи уклоняются, создается такое положение, при котором они как раз таки выпадают из истории. То есть их история становится никому не интересной. Вещи, мой друг, они — заключенные. И в этом нет ничего плохого. Напротив, свобода для вещей — штука очень вредная, разбалтывающая, портящая их. Ну представь, что было бы, если бы, например, стулья вели бы себя, как строптивые кони — сбрасывали с себя тех, кто им не нравится, лягались, ржали. Что бы с ними надлежало сделать?.. Правильно. Укротить. То есть сделать их короче. Кроткий стул уже не станет хамить и совать всюду свои длинные ноги.
Так вот, скажу тебе, нечто подобное было и с дедушкиным стулом.
Сначала это был очень хороший, примерный стул. Его сделал немецкий мастер Штуль, живший в Москве, еще в середине позапрошлого века. Раньше вещи делали гораздо прочнее, потому что рассчитывали, что они прослужат до конца истории, а может быть, как знать, пригодятся их хозяевам и потом, после конца, но теперь люди перешли на одноразовые предметы, сделанные без всякого расчета на потом. Когда мы выбрасываем в урну или просто на землю пластмассовые стаканчики, из которых только что пили сами, мы уже не считаем их своими, не думаем о том, что, может быть, им хочется еще побыть с нами, хочется, чтобы мы еще хоть раз коснулись их губами и, храня этот поцелуй, отойти в вечность… Нет, мы не думаем больше о стаканчиках, о других, о вечности. Иные, правда, теперь задумываются о земле. "Как нам спасти землю?" — думают они. Мы называем их зелеными. Но и они, дружок, безнадежно выпадают из истории. И они погибнут вместе с землей, которую хотят спасти.
Не то было еще совсем недавно: вот тот стул, о котором я говорю, лет около пятидесяти или больше исправно служил твоему прадедушке, потом дедушке. Только потом что-то вдруг на него нашло. То ли он услышал от кого-то, то ли сам — этого я точно сказать не могу, — но только стул пришел к заключению, что не дедушка должен сидеть на нем, а, наоборот, — стул должен сидеть на дедушке.
Но одно дело решить, другое — исполнить. Как стул ни корячился, а вскочить дедушке на спину в тот момент, когда дедушка садился на него, ему никак не удавалось. Максимум, чего он достиг, — это пару раз отодвинулся, так что старый дедушка падал и больно ушибался. Дедушка, конечно, не подозревал подвоха и во всем винил свою старость. И после этого приспособился садиться, ощупывая стул под собою. И стул бесился, но был бессилен.
И вот от бессилия и бешенства он просто стал обзываться. И раз, когда дедушка садился на стул, чтобы почитать любимую газету, которую он, правда, уже любил меньше с тех пор, как все поехало в разные стороны и у нее появился какой-то созвучный духу времени ехидный тон; вот и теперь таким тоном сообщалось об отречении Государя от престола, — стул скрипнул и назвал дедушку обезьяной. Дедушка снял запотевшие очки и долго протирал платком стекла. Потом он надел их, но они тотчас вспотели снова. Тогда дедушка отложил газету и долго сидел, погруженный в самые невеселые мысли, и, может быть, даже две слезинки выкатились и потекли по его морщинистым щекам, но он тут же смахнул их ладонью. Я думаю, он так и не услышал обидного слова или не придал ему значения. И может статься, проделка и сошла бы стулу с рук, если бы у стула были одни только руки да злой язык. Но помимо этих органов, я забыл сказать, у вещей ведь еще есть их подкладка, или бессознательное.