Страница 2 из 38
(Выступление на вручении Солженицынской премии)
ЛЕОНИД БОРОДИН
В Доме русского зарубежья состоялась церемония вручения премии Александра Солженицына. Это уже первый юбилей: пятая премия, присуждаемая лучшим отечественным писателям. За эти годы премия приобрела в литературном мире заслуженный авторитет благодаря своей объективности и высокому бескорыстию. Определилось и ее основное назначение — поддерживать высокие традиции русской реалистической литературы. Так же, как и в прошлом году, премия была поделена между двумя лауреатами. Премию за вклад в развитие русской мысли получил блестящий русский философ и политолог Александр Сергеевич Панарин, премия по литературе была вручена нашему давнему автору, крутому романтику и русскому патриоту Леониду Ивановичу Бородину. Впервые за пять лет сам инициатор премии Александр Исаевич Солженицын на церемонии вручения не был из-за болезни. Были оглашены его приветствия новым лауреатам. Своими размышлениями о книгах Панарина поделились члены жюри, известные учене, литературоведы Валентин Непомнящий и Людмила Сараскина, анализ прозы Бородина был сделан еще одним членом жюри Павлом Басинским. Кроме этого с короткими воспоминаниями о Леониде Бородине выступили художник Борис Мессерер и поэтесса Белла Ахмадулина. Мы печатаем выступления лауреатов и приветствие Ахмадулиной.
ЛЕОНИД БОРОДИН
На определенном возрастном рубеже человек, подводя ему видимые итоги своей жизни, фиксирует в сознании, что в его жизни было необходимым, неизбежным, всей судьбой удостоверенным, а что — случайным, лишь привнесенным частными обстоятельствами вопреки всему плану жизни, каковой, конечно же, опознается человеком в полной мере тоже только ретроспективно.
И в этой связи должен признаться, что еще до совсем недавнего времени единственно неизбежной, продиктованной всей совокупностью обстоятельств мне виделась та форма социальной активности, в которой прошла большая часть жизни. Эта форма обеспечила главнейшую мою удачу, которая равнозначна счастью в самом великом смысле: мне повезло прожить жизнь в состоянии максимальной духовной свободы, каковая вообще возможна в обществе.
В этом отношении не оставила меня удача и теперь, предоставив журнальные страницы, содержание которых неподвластно ни экономической нужде, ни политической конъюнктуре.
Но именно по этой самой причине, по причине удачливости судьбы, долгое время свое писательство я воспринимал, как нечто случайное, необязательное...
Многие годы я зарабатывал на хлеб трудом, далеким от профессии, и писательство объявилось и утвердилось, как отдых, как способ душевного выживания в ситуациях, способных пожирать душевный оптимизм, данный всякому человеку от рождения.
Хорошо писалось в камере, когда было можно, в кочегарках под рев моторов, в таежном зимовье под стук дождя по рубероидной крыше. И когда в конце восьмидесятых личные обстоятельства изменились к лучшему, решил, что все... Нет мотивации, нет действия. Скоро, однако, выяснилось, что не так... Что — привычка. Что не писать невозможно. И когда уже к пятидесяти годам получил, наконец, читателя, когда узнал, что кому-то нравится то, что делаю, тогда только началась осторожная переоценка того, что считал всего лишь случайным увлечением. К сожалению, поздно. Потому так и не дорос до солидного многопланового жанра — романа, каковой всегда почитал высшим продуктом (если так можно сказать) литературного труда.
Но как раз благодаря "писательству" я и стал сотрудником литературного журнала. Бесконечно благодарен Владимиру Крупину, предложившему мне эту работу именно в тот момент, когда я с удручающей ясностью осознал, что в идущей вразнос смуте мне места нет...
Еще в восемьдесят четвертом году, в лагере особого режима, вдруг, без всякой видимой причины возник у меня острейший и даже какой-то нервный интерес к событиям начала семнадцатого века. В Москве жена, обложившись книгами, переписывала по моей просьбе источники, документы времен русской Смуты. Еженедельно я получал по два-три толстущих письма и буквально заглатывал их содержание. Первую главу будущей повести о Марине Мнишек удалось отправить письмом. Но тогда дальше первой главы дело не пошло. Через шесть лет, однажды достав и перечитав ее, я вдруг сел за пишущую машинку. Новая русская смута была уже в полном разгаре, и было едва ли обоснованное ощущение, что я все о ней знаю. Кроме сроков. Кроме результата.
Как грибы-полупоганки росли и множились политические партии и движения; самозванцы-оборотни, как когда-то казачьи банды, хищно рвали на куски страну; краснобаи-демагоги безжалостно забалтывали насущные проблемы... И случайно занырнув в журнальное дело, я вдруг обнаружил для себя точку опоры. Внутри литературного процесса, каковой, как и все на одной шестой, кончился в судорогах распада, расслоения, перерождения, зримым и ощутимым при всем том обнаружился фактор сопротивления распаду.
Первое время, где-то до середины девяностых, это сопротивление походило скорее на некий консервативный осадок. Некоторая часть литераторов упрямо отказывалась замечать и отражать в своем творчестве факты языковой смуты. Но позднее, когда, не имея никаких иллюзий относительно престижности профессии и материального благополучия, в литературу пошла молодежь, духовно формировавшаяся уже во времена смуты, когда в значительном числе своем она продемонстрировала принципиальное игнорирование жаргона в языке, похабства и пошлости в сюжете, когда она в той или иной форме признала свое ученичество у великой русской литературы, КАК тогда было не вспомнить в свое время измочаленное и будто бы даже приевшееся суждение классика о том самом — великом и могучем, который не может быть дан НЕ великому народу. Но только великому. То есть прежде прочего способному возрождаться, восставать и восстанавливать ту систему ценностей, которая и обеспечивает ему бытие в истории.
Сегодня, куда ни глянь, все везде плохо. Но, оглядываясь и вглядываясь, положим, в тот же семнадцатый век, легко предположить озвучивание кем-то, удрученным ситуацией, известных строк:
С Россией кончено! На последях...
И так далее.
И восемьдесят лет назад, когда эти строки прозвучали, они отражали реальную, видимую и ощутимую объективность. Куда уж реальнее, когда брат на брата, аки звери...
Но ведь и сегодня в какой-нибудь литературно неинформированной аудитории прочитай я эти строки, как будто мной только что написанные, никто б не усомнился...
Не нужно ли кому земли, республик и свобод,
Гражданских прав...
Ну как же! Только и слышим: "Нужно! Нужно! Много и немедленно!"
Людям моего поколения в общем-то равно легко быть и пессимистами и оптимистами, поскольку исхода нам не увидеть. Но мы можем оказаться виновными перед теми поколениями, которым жить после нас, потому как, сколь бы ни были мы мало слышимы, совершенно исключать наше влияние на общество нельзя. Отсюда — мы не можем позволить себе роскошь поддаваться чувству безысходности.