Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 35



Действие второе. Хмурое утро.

(1927–1938)

Первый расстрел Кацнельсон провёл образцово, но запомнился он плохо. Расстреливали на улице, точнее, в аллее парка, в центре Петрограда. Кацнельсон начал торжественно-протяжно:

— За смерть Марата революции товарища Моисея Урицкого…

И коротко, как удар хлыста:

— …По сволочам пли!

Раздался сухой треск выстрелов. Люди со связанными руками снопами стали валиться на землю.

Кацнельсон даже не ожидал, что так просто и торжественно выйдет. Главное, он боялся, что не получится, сорвётся голос. Но всё прошло, как на выпускном экзамене. Звонко, напряжённо-собранно, почти весело.

Но этот расстрел Кацнельсон за расстрел не считал. Первым НАСТОЯЩИМ расстрелом был второй — осенью 1918-го. Кацнельсон расстреливал сам. В сырой тёплый подвал, находившийся рядом с котельной, он повёл полковника-гвардейца. Полковник шёл впереди, совершенно голый. На его плече виднелся шрам от давнего сабельного удара. Кацнельсон посмотрел на округлый и мощный полковничий зад. Зад был молочно-белый, до него хотелось дотронуться. Член Кацнельсона напрягся. Кацнельсон поднял наган и выстрелил полковнику в крестец. Он упал плашмя на спину и стал биться сильным туловищем о цементный пол, как рыба об лёд. Надо было выстрелить ещё, но Кацнельсон больше не мог. Сладкая истома охватила его тело, и Кацнельсон вдруг почувствовал, что вот сейчас вот, сейчас… Ах, хорошо… Ласковая, пьянящая муть ударила в мозг. Через минуту от ума отошло, он выстрелил полковнику в живот, потом в голову, грудь, снова в живот.

Кацнельсон полюбил ходить на расстрелы. Расстреливал всегда один, потом долго мылся в душе. Когда он закрывал глаза под тёплыми струями воды, ему вспоминалось далёкое лето, большой вишнёвый сад, грозовое небо… и Тина Таубе, сестра одноклассника, которую он любил. Он признался в любви, тогда, в саду, а она ничего не ответила, а только вытащила из кармашка зеркало, молча поднесла к его глазам и убежала. А он сидел на мокрой траве, вспоминал её губы, пунцово-красные от вишни, и плакал.

Больше всего он любил расстреливать высоких сильных мужчин 35–45 лет. В отделе это знали и подбирали "контингент для товарища Кацнельсона" специально. Кацнельсон, единственный из следователей, регулярно участвовал в расстрелах. А из палачей он один не употреблял кокаин, да и спирт пил редко. В 1921 году отдел расформировали, палачи-кокаинисты куда-то исчезли, а Кацнельсону предложили на выбор должность в берлинском торгпредстве или учёбу в комакадемии.

Он выбрал торгпредство, выехал в Германию и через три с половиной года, перед окончанием зарубежной командировки, попросил политического убежища. Бежал он громко, с серией разоблачительных интервью. Интервью были объединены эмигрантом-меньшевиком в книгу "Конвейер красных гильотин. Записки чекиста-невозвращенца". Книга разошлась несколькими тиражами, но на языки переведена не была. Кроме того, большую часть доходов присвоил меньшевик. Кацнельсон стал выходить в тираж сам — беспорядочно встречаться с кем попало, пытаясь заработать хоть что-то. Это его и погубило. В конце февраля 1927 года он познакомился с журналистом-итальянцем. Итальянец заплатил небольшой аванс, назначил следующую встречу через два дня в берлинском парке, почему-то рано утром. Кацнельсон пришёл, сел на мокрую скамейку. Шёл мелкий дождь, итальянец опаздывал. Скамейка была повёрнута к набрежной Шпрее, асфальтированная дорожка проходила сзади. Итальянец выстрелил в спину, проезжая на велосипеде. Пуля попала в крестец. Кацнельсон, лёжа у скамейки, хрипел, захлёбываясь кровавой пеной. Потом, ломая ногти о набережную, долго полз до края, и наконец облегчённо нырнул в мутную, маслянистую, как рыбий жир, Шпрее.

»

Кузнецов-первый в 1915 г. ослеп от удара шрапнелью в голову. Долго лежал в госпитале; после революции, скрыв офицерство, побирался на вокзале родного города как "жертва империалистической войны", сильно пил и, кажется, замёрз в одну из зим 1927–1928 года.



»

Хитрый Швыдченко на фронт не попал, как врач-ветеринар, всю войну провёл в тыловом комитете по конской мобилизации, гражданскую умело переждал спецом в конномобилизационном подотделе Чусоснабарма, потом работал статистиком в Тоогубнадзоре. В 1929 году Швыдченко поехал в командировку на Алтай и там умер от брюшного тифа. Жена и трое детей переехали жить к родственникам под Харьков, где все погибли в 1934-м от «голодомора».

»

Учась в седьмом классе энской гимназии, Дездемонов (естественно, "Дездемона") впервые увидел декадентский журнал. Журнал его поразил. Он выпросил у отца денег и подписался на год, потом ещё. Переломным моментом была публикация в последнем номере за 1908 г. списка подписчиков, где между "Де Артуа" и «Дункель-Пржеходским» стояла его фамилия.

После "появления в печати", Дездемонова завело и повело в угон. С трудом дождавшись выпускных экзаменов, почти без денег, проклятый отцом, почтенным лавочником, Дездемонов бросился в Петербург. Для столицы у него были задумки: читать стихи (любые) в костюме арлекина, напечатать книгу (любую) с круглыми страницами. Но общительному провинциалу объяснили, что всё это уже было года три назад, и то у французов украли. Дездемонов было заикнулся про книгу на обоях, но его подняли на смех: и это было, и калом стихи на стенах писали. Деньги тем временем кончились совсем. Постепенно у перманентно голодающего Дездемонова стало подниматься из глубин сознания нехорошее чувство.

Однажды его, издёрганного и злого, взял с собой для "контрастной прокладки" Маяковский, так в глаза и сказавший. Про «контраст» два дня не евший Дездемонов понял, и с голоду решил дать Маяковскому публичную пощёчину. Пощёчина не получилась, но вышло ещё лучше. Ополоумевший от голода и злобы Дездемонов вместо блокоподобной бледной немочи стал вдруг отбивать на сцене чечётку. Стихи (которые и вошли потом во все учебники как классика русского модерна наряду с "Поэзой конца" и "заумью") родились прямо на сцене:

Тра-та-та, тра-та-та,

Крутоверты ма-на-на.

Гоп-ля, ой-на-на,

Крутота, крутота.

Дездемонов отбивал чечётку на подмостках долго, упорно, с нечеловеческим упрямством повторяя вырвавшееся четверостишие, каждый раз слегка его модифицируя. В зале повисла звенящая тишина, прекратился стук ножей и вилок. Толстый купец с огромной рыжей бородой, в цилиндре, в истоме откинулся на спинку стула: «А-т-т-т-лична-а».

После Дездемонова выступать было уже нельзя. Надо было дальше, но дальше было некуда. Обозлённый Маяковский, красный, как рак, сваренный в жёлтой кастрюле, взял Дездемонова за лацкан, выпятив губу с папироской в углу рта, процедил: "Ну ты, брат, подлец". Толкнул его об стену, идя к выходу, смачно плюнул папиросу мимо урны: "Настроение испортил, гад".