Страница 11 из 34
Так же пилили РУССКО-НЕМЕЦКИЕ дворяне и другие народы. И споткнулись не на финнах, поляках или евреях, споткнулись на основном колониальном народе — русских.
Солженицын много пишет в своём исследовании о неудаче еврейской земледельческой колонизации, когда на протяжении десятилетий царское правительство делало всё мыслимое и немыслимое, чтобы приучить евреев к производительному труду, а евреи предпринимали не менее героические усилия, чтобы никогда и ни при каких условиях не жить в нижних девяноста шести процентах социальной пирамиды. С сарказмом автор описывает, как евреи-земледельцы ломали сельскохозяйственные орудия, морили скот, бежали куда глаза глядят, занимались чуть ли не членовредительством. Картина, мягко говоря, впечатляющая, особенно если сопоставить её с параллельным идеологическим визгом по поводу того, что евреям запрещают работать, мешают работать, не дают работать. Это блестящие, прямо-таки хрестоматийные страницы солженицынского исследования. Но подлинной грандиозности картины происходящего автор тем не менее не понимает. Даже не видит в упор. Не видит, как в то же самое время русские крестьяне, дикие примитивные люди, находящиеся на уровне чуть ли не подсечно-огневого земледелия Африки, ломали плуги, сопротивлялись любым улучшениям своего быта, убивали врачей и агрономов, да и грабили и разрушали хозяйства колонистов-европейцев в Новороссии, основном районе и еврейской земледельческой колонизации. Кто был основной социальной базой большевиков во время гражданской войны на Херсонщине и в Крыму? Русские крестьяне. Сквозь русские деревни белогвардейцы проходили как сквозь строй. Вдогонку неслась матерная ругань, плевки. Отставших и раненых добивали кольями, рубили топорами. Кто из народной толщи поддержал белое офицерство? Да немецкие колонисты, сначала дочиста ограбленные, а потом почти полностью вырезанные русскими крестьянами и евреями.
И какая интеллигенция, не аристократия — "малый народ", а разночинная интеллигенция могла появиться от такого народа, каким были не евреи, а русские даже в конце XIX века?
Солженицын сам не понимает сути своего сопоставления еврейского и крестьянского вопроса, когда пишет:
"К моменту вступления на престол Александра II уже столетие как перезрел и неотклонно требовал своего разрешения в России — крестьянский вопрос. Но вдруг выступило, что не с меньшей настойчивостью требовал себе решения и вопрос еврейский — не столь давний в России, как застарелое и дикое крепостное право, и до сих пор не казавшийся столь масштабным для страны. (А отныне — весь XIX век насквозь, и в Государственной Думе до самого 1917 года — вопросы еврейский и крестьянский будут то и дело оказываться смежны, состязаться, так они и переплетутся в соревновательной судьбе.)" (с. 135).
Некритически повторяя либеральную легенду о "крепостном праве", будто бы "запоздавшем на сто лет", или — если повернуть медаль оборотной стороной — легенду о русских поселянах, двухметровых голубоглазых блондинах, столетиями «искусственно» содержимых в невежестве злокозненным правительством, Солженицын незаметно для себя повторяет в иной ипостаси легенду об "арийском зверье, куражившимся над высококультурными семитами". И так же незаметно для себя Солженицын своей книгой опровергает не только миф № 2 о мучениках-евреях, но и миф № 1 о мучениках-крестьянах. Показывая историю европеизации еврейского «кагала», которой он ожесточённо сопротивлялся, Солженицын тем самым показывает в карикатурной форме (по масштабам и усилиям) то же поведение русского «мира», по своей сути также вполне азиатского и в конце концов «склещившегося» с РОДНЫМИ по общему уровню культуры русскими евреями.
Сам замысел Солженицына описать русскую историю XIX–XX вв. как историю ОДНОГО общества неверен по своей сути. Изложение неизбежно будет сбиваться на советскую генеалогию, когда от времён Рюрика до конца XIX века изложение истории рода князей Лобановых-Ростовских идёт как по писаному, но приближаясь к роковой дате, повествование начинает вихлять и петлять. И наконец изгибается лентой Мёбиуса, и подкинутый в 1917 году в ростовский детский дом цыганёнок Миша Лобанов, вдруг оказывается единственным законным наследником, а несчастные сородственники — дегенератами, самозванцами и даже несуществующими вовсе. Далее от 1917 года история идёт опять более-менее плавно и правдоподобно: городское ФЗУ, первая судимость, работа сельским кузнецом, выгодная послевоенная женитьба на дочке председателя сельсовета.
Неудивительно, что наиболее слабым у Солженицына оказывается описание истории предреволюционных десятилетий. Автор просто не понимает, что уже переход к "парламентской республике" 1905–1907 гг. явился этапом общей АЗИАТИЗАЦИИ русского государства, а поскольку в самих своих основаниях это было государство европейское, то речь шла не просто об азиатизации, а о деколонизации, об освобождении азиатской колонии от европейской метрополии путём физического уничтожения последней. Разумеется, парламентская республика — более прогрессивная форма правления по сравнению с абсолютистской монархией. Но только в контексте единой цивилизации. Если же речь идёт о различных этносах, то что демократичнее: «абсолютистская» Пруссия 1800 года или «демократический» Египет 2000? Ответ самоочевиден. После 1905 года Россия перешла от европейского абсолютизма к «младотурецкой» (ведь САМИ СЕБЯ так люди назвали!) демократии. Ну а от танзанийского парламента к культу великого Мганги дистанция в 30 минут. Это как ветер дунет. Может дунуть и сам, да в 1917, как известно, ещё и помогли. Надули.
Описываемые Солженицыным в конце первого тома азиатские «страсти-мордасти» дела Бейлиса были невозможны в более культурной и цивилизованной ДОпарламентской России. Дело не в каком-то заговоре, отдельном преступлении, а в быте кривых пыльных азиатских закоулков: с оборванными дервишами, лупоглазыми ассирийцами-"душителями", вороватыми духанщиками. Кто-то кого-то убил, что-то у кого-то украли. А в общем белому человеку лучше туда в одиночку не соваться. Как сейчас в Москве говорят, «подрежут», только пробковый шлем по переулку покатится.
Вовсе не Солженицын-историк, а Солженицын-идеолог «припечатывает» несчастную Россию могильной плитой:
"Да ведь Российская империя и весь XIX век и предреволюционные десятилетия, по медлительности и закостенелости бюрократического аппарата и мышления верхов, — где только и в чём не опоздала? Она не справлялась с дюжиной самых кардинальных проблем существования страны: и с гражданским местным самоуправлением, и с волостным земством, и с земельной реформой, и с губительно униженным положением Церкви, и с разъяснением государственного мышления обществу, и с подъёмом массового народного образования, и с развитием украинской культуры" (с. 305).
Особенно хороши упрёки в "неразъяснении мышления обществу". 20-летний оболтус орёт на старика-отца, почему тот не воспитал в нём уважения к родителям. Солженицын здесь некритически воспроизводит взвизги неуспешной полуазиатской интеллигенции начала прошлого века, бескультурье которой являлось не результатом «нерасторопности» государства, а следствием действительной отсталости основной массы населения.
Упрекая правительство в том, что оно не подсказало интеллигенции, что она должна быть интеллигенцией, то есть должна вместо подпиливания телеграфных столбов, например, учить в школах детей, Солженицын превращает многострадальную власть во всесильное божество, способное "творить миры". Увы, политика — искусство возможного. Когда Солженицын пишет, что правительство не удосужилось "СОЗДАТЬ сильные, яркие и убедительные" печатные органы, чтобы "бороться за общественное мнение" (с. 432), то не замечает, что совершает логическую ошибку. Правительство, СОЗДАЮЩЕЕ прессу, перестаёт быть правительством и превращается в литераторов. Здесь логично пойти дальше и упрекнуть саму интеллигенцию в том, что она НЕ СОЗДАЛА правильного народа. Народ можно упрекнуть в том, что он НЕ СОЗДАЛ страну, в которой должен жить, и далее до бесконечности, вплоть до упрёка булыжнику в том, что он булыжник, а не Бог.