Страница 3 из 29
Как видим, юмор у Достоевского выполняет вполне определенные смысловые функции. Живой, естественный, добродушный юмор писателя порождается такой особенностью русского национального характера, как способность не только искренне и беззлобно посмеяться над тем, что действительно смешно, но и прежде всего над самим собой.
Этим самым русский юмор отличается от язвительной иронии Г. Гейне, иронии, порождаемой личным ощущением собственного избранничества и служащей самоутверждению за счет надсмехательства над другими.
Подобного рода ироническое надсмехательство становится самоцелью у постмодернистов конца ХХ века. Их юмор не только перестает выполнять какие бы то ни было функции, но исчезает вообще, уступая место бездушному надсмехательству над всем и вся, в том числе и над самым святым. Это, равно как и пародирование ранее созданных художественных конструкций, является единственной и конечной целью. Вот почему постмодернистское надсмехательство или, проще говоря, зубоскальство кажется неестественным, искусственным, вымученным. Что же — как говорится, сатанинское время — сатанинские песни. А о том, что сатанинская эпоха уже наступила, говорит многое.
Все это позволяет сделать вывод, что так называемый постмодернизм не имеет отношения к искусству, но представляет собой антиискусство, антилитературу, антикультуру. Ибо постмодернизм не просто бездуховен, он антидуховен.
Владимир Бушин ЧЕХОВ-2001
Рассказ молодого Чехова «Размазня», впервые опубликованный в 1883 году и подписанный еще "А. Чехонте", я когда-то наверняка читал и, возможно, смеялся при этом. В последнем полном собрании сочинений в 30 томах (издательство "Наука") он помещен во втором томе, имеющем подзаголовок "Рассказы, юморески". Но вот недавно этот не то рассказ, не то «юмореска» попался мне случайно в руки опять, я стал перечитывать — и несколько раз едва удавалось сдержать слезы. В чем дело? Захотелось прочитать его вслух жене, она не помнила рассказа и согласилась послушать… И вот читаю:
"На днях я пригласил к себе в кабинет гувернантку моих детей, Юлию Васильевну. Нужно было посчитаться.
— Садитесь, Юлия Васильевна! — сказал я ей. — Давайте посчитаемся. Вам наверное нужны деньги, а вы такая церемонная, что сами не спросите… Ну-с… Договорились мы с вами по тридцати рублей в месяц…
— По сорока…
— Нет, по тридцати… У меня записано… Я всегда платил гувернанткам по тридцати рублей в месяц. Ну-с, прожили вы два месяца…
— Два месяца и пять дней…
— Ровно два месяца… У меня так записано. Следует вам, значит, шестьдесят рублей… Вычесть девять воскресений… вы ведь не занимались с Колей по воскресеньям, а гуляли только… да три праздника…"
— Какой крохобор! — прервала чтение жена. — И почему у него в двух месяцах девять воскресений, а не восемь? И чего она молчит!
Я продолжал читать:
"Юлия Васильевна вспыхнула и затеребила оборочку, но… ни слова!..
— Три праздника… Долой, следовательно, двенадцать рублей… Четыре дня Коля был болен и не было занятий… Вы занимались с одной только Варей… Три дня у вас болели зубы, и моя жена позволила вам не заниматься после обеда… Двенадцать и семь — девятнадцать. Вычесть… останется… гм… сорок один рубль… Верно?"
— Вот зануда! — опять не выдержала жена. — А ведь есть такие, сейчас особенно много их развелось.
Я продолжал:
"Левый глаз Юлии Васильевны покраснел и наполнился влагой. Подбородок ее задрожал. Она нервно закашляла, засморкалась, но — ни слова!..
— Под Новый год вы разбили чайную чашку с блюдечком. Долой два рубля… Чашка стоит дороже, она фамильная, но… Бог с вами. Где наше не пропадало? Потом-с по вашему недосмотру Коля полез на дерево и порвал себе сюртучок… Долой десять… Горничная тоже по вашему недосмотру украла у Вари ботинки. Вы должны за всем смотреть. Вы жалование получаете. Итак, значит, долой еще пять…"
Я посмотрел на жену. Она молчала. Подбородок ее тоже дрожал.
— Знаешь, — сказала она с внезапной хрипотцей, — если у Починка или Сванидзе, у Матвиенко или Киселева есть домработницы — да конечно, есть! — то они точно так же считаются с ними. Я уверена…
"— Десятого января вы взяли у меня десять рублей…
— Я не брала, — шепнула Юлия Васильевна.
— Но у меня записано!
— Ну, пусть… хорошо".
Не поднимая глаз от книги, я видел, как жена нервно, до побеления косточек стиснула пальцы.
"— Из сорока вычесть двадцать семь — остается четырнадцать…
Оба глаза Юлии Васильевны наполнились слезами… На длинном хорошеньком носике выступил пот. Бедная девочка!
— Я раз только брала, — сказала она дрожащим голосом. — Я у вашей супруги взяла три рубля… Больше не брала…
— Да? Ишь ведь, а у меня и не записано! Долой из четырнадцати три… остается одиннадцать… Вот вам ваши деньги, милейшая! Три… три… три… один и один… Получите-с!
И я подал ей одиннадцать рублей… Она взяла и дрожащими пальчиками сунула их в карман.
— Merci, — прошептала она".
Я посмотрел на жену. В ее глазах стояли слезы, и она тоже прошептала:
— Какая там гувернантка, какая Юлия Васильевна… Это о нас, о нашем народе, о сегодняшней России. Учителям целый год не выдают зарплату, потом сунут такие вот "одиннадцать рублей", и они уже не знают, кого благодарить, всех благодарят: и президента-лыжника, и жирную манекенщицу, и этого Починка, похожего на летучую мышь, на лету пожирающую мошек… И разве только учителя? Господи!.. Вон в Ленинграде седьмого ноября вышли на демонстрацию с лозунгом "Убей в себе Чубайса!" Не просто Чубайса, а в себе!..
Но вот конец рассказа:
"Я вскочил и заходил по комнате. Меня охватила злость.
— За что же merci?
— За деньги…
— Но ведь я же вас обобрал, черт возьми, ограбил! Ведь я украл у вас! За что же merci?
— В других местах мне и вовсе не давали…"
Жена уже не могла сдержать слезы и сквозь душившие ее спазмы прерывисто шептала:
— Нет, мы сейчас… пали еще ниже… Ведь нам-то "в других местах"… то есть совсем недавно… давали все вовремя… и сполна… И так быстро забыть это!..
"— Не давали?" — продолжал я читать. — "И не мудрено! Я пошутил над вами, жестокий урок вам дал…"