Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 16

В записанных на магнитофон воспоминаниях Гумилёв рассказывает о своей студенческой жизни: «Университет до войны мне все же не дали закончить. В марте 1938 года меня взяли с четвертого курса, и на этот раз надолго и прочно. Внешний повод для ареста дал я сам. Вернее — леопарды, те самые шкуры, которые были подарены в качестве охотничьих трофеев отцом моей бабушке. Отец любил путешествовать и охотиться; ездил он и в научные экспедиции, в том числе и в Абиссинию. Профессор Пумпянский, читавший студентам-историкам курс русской литературы, дошел до 20-х годов и стал потешаться над стихами и личностью моего отца. "Поэт писал про Абиссинию, — восклицал он, — а сам не был дальше Алжира… Вот он — пример нашего отечественного Тартарена!" Не выдержав, я крикнул профессору с места: "Нет, он был не в Алжире, а в Абиссинии!" Пумпянский снисходительно парировал мою реплику: "Кому лучше знать — вам или мне?" Я ответил: "Конечно, мне". В аудитории около двухсот студентов засмеялись. В отличие от Пумпянского многие из них знали, что я — сын Гумилёва. Все на меня оборачивались и понимали, что мне действительно лучше знать.

Пумпянский сразу после звонка побежал жаловаться на меня в деканат. Видимо, он жаловался и дальше. Во всяком случае первый же допрос во внутренней тюрьме НКВД на Шпалерной следователь Бархударян начал с того, что стал читать мне бумагу, в которой во всех подробностях сообщалось об инциденте, произошедшем на лекции Пумпянского. По мере чтения доноса следователь Бархударян все больше распалялся. В конце он уже не говорил, а матерясь, кричал на меня: "Ты любишь отца, гад! Встань… К стене!" Он схватил меня за воротник рубашки, приподнял с наглухо ввинченной в цементный пол табуретки и стал зверски меня избивать.

Да, в этот третий арест все было уже по-другому. Тут уже начались пытки: старались выбить у человека признание и подписать заранее заготовленный следователем обвинительный приговор. Так как я ни в чем не хотел признаваться, то избиения продолжались в течение восьми ночей. Особенно изощрялся Бархударян. Он бил краем ладони по шейным нервным окончаниям. Он, видимо, знал, что именно в этой области расположен нерв френикус, напрямую связанный с деятельностью полушарий головного мозга. "Ты меня на всю жизнь запомнишь, негодяй", — рычал он.

И верно, последствия этих побоев я чувствую по сей день. Спазм френикуса — тут же отнимается рука, немеет правая сторона тела… Первый приступ случился у меня в омском лагере, в 1953 году. Потом приступы стали повторяться все чаще. Долгие годы врачи не могли мне помочь. Спасибо покойному профессору Давиденкову, одному из лучших ленинградских невропатологов. Он сумел понять, откуда у меня эти боли, предписал лечение. Теперь не разлучаюсь с врачами — колют, блокируют нерв, предупреждая болевую вспышку. С марта 1938 года более полугода тянулось следствие. Сидел я в тюрьме на Шпалерной, сидел и в «Крестах»… Далее последовали события, о которых уже сказывалось в прологе…

Все эти месяцы Анна Андреевна хлопотала об освобождении сына. Поначалу, лелея надежду на чудо, вновь написала Сталину:

«6 апреля 1939.

Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович, обращаюсь к Вам с просьбой о спасении моего единственного сына Льва Николаевича Гумилёва, студента IV курса исторического факультета Ленинградского Г[осударственного] У[ниверситета]. Сын мой уже 13 месяцев сидит в тюрьме, его судили, приговор затем был отменен, и теперь дело вновь в первоначальной стадии (уже 5-й месяц). Столь длительное заключение моего сына приведет его и меня к роковым последствиям.





За это время я в полном одиночестве перенесла тяжелую болезнь (рак лица). С мужем я рассталась, и отсутствие сына, самого близкого мне человека, отнимает у меня всякую жизнеспособность. Мой сын даровитый историк. Акад. Струве и проф. Артамонов могут засвидетельствовать, что его научная работа, принятая к печати, заслуживает внимания.)! уверена, что сын мой ни в чем не виновен перед Родиной и Правительством. Своей работой он всегда старался оправдать то высокое доверие, которое Вы нам оказали, вернув мне сына в 1935 г.

С великим смущением и чувствуя всю громадность моей просьбы, я опять обращаюсь к Вам. Иосиф Виссарионович! Спасите советского историка и дайте мне возможность снова жить и работать ».

Однако на сей раз чуда не произошло, не последовало вообще никакого ответа. Ибо к этому времени органы НКВД уже завели самостоятельное «дело» и на саму Ахматову (так называемое «дело оперативной разработки — ДОР») с формулировкой: «Скрытый троцкизм и враждебные антисоветские настроения». В официальных инстанциях с ней отказывались говорить вообще. Все меньше вокруг становилось людей, готовых хоть чем-то помочь. О гнетущей атмосфере всеобщей подозрительности и страха тех лет написано много. Применительно к А.А. Ахматовой достаточно полная картина обрисована в мемуарах Лидии Чуковской (у ней самой расстреляли мужа):

« 37-38 годы (“ежовщина”) воспитывали в людях пожизненный ужас и притом некое равнодушие к собственному поведению, потому что судьба человека не очень-то зависела от его слов, мыслей, поступков. Человек круглосуточно пребывал в ужасе перед судьбой и в то же время не боялся рассказывать анекдоты и в разговорах называть чужие имена: расскажешь — посадят и не расскажешь — посадят… Написал письмо Ежову в защиту друга — и ничего, тебя не тронули; написал множество доносов, посадил множество людей, а глядишь — и тебя самого загребли… Трудность постижения тогдашней действительности, никогда до того не существовавшей в истории, сбивала с толку и не учила разумно вести себя: чувство причин и следствий было утрачено начисто. В другие годы — и до, и после "ежовщины" — документы, слова и поступки играли большую роль; уже в 40-м — гораздо большую; равнодушие убийц к бумагам арестованных характерно именно для "ежовщины". Глядя назад, на пережитые мною конец двадцатых, тридцать пятый, тридцать седьмой и восьмой, послевоенные сороковые, пятидесятые — я, "с башни шестьдесят второго", вижу, что каждый год довоенного и послевоенного времени изобильно окрашен кровью, но кровопускание каждый год совершалось по-разному. Иногда независимо от поступков или слов человека, иногда и в полной зависимости от его поведения. Однако Анна Андреевна была права, обучая окружающих не обманываться насчет сути происходящего и, логична ли действительность или нет, — никогда не распускать языки».

Спустя некоторое время тучи над головой Анны Ахматовой сгустились еще больше. 25 сентября 1940 года управляющий делами ЦК ВКП (б) Д. В. Крупин направил Секретарю ЦК ВКП (б) Жданову записку, в которой с возмущением указывал, что в недавно изданном поэтическом сборнике поэтессы нет «стихотворений с революционной и советской тематикой, о людях социализма» и что «необходимо изъять из распространения стихотворения Ахматовой». Жданов, в свою очередь, тоже удивился: «Как этот ахматовский "блуд с молитвой во славу божию" мог появиться на свет? Кто его продвинул?» 29 октября 1940 года он подписал постановление Секретариата ЦК ВКП (б) «Об издании сборника стихов Ахматовой». В нем лицам, допустившим «грубую ошибку, издав сборник идеологически вредных религиозно-мистических стихов Ахматовой», был объявлен выговор. По настоянию секретаря ЦК ВКП (б) А. А. Андреева книгу стихов Ахматовой изъяли из обращения. В ту пору постановления выполнялись незамедлительно: из библиотек, куда он успел поступить, сборник изъяли моментально, а в продаже его и в помине не было — по особому списку он распространялся среди членов Союза писателей и высокопоставленных партийных и государственных чиновников.

Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.