Страница 5 из 6
На дереве, болтая хвостом, гримасничая, кокетничая и раздувая щеки, сидела порядочная обезьяна, швыряя в нас всякой дрянью. Я прицелился. Обезьяна, думая, что с ней шутят, испустила пронзительное ворчание, перепоясала ветку, на которой сидела, хвостом и бросилась головой вниз, раскачиваясь, подобно акробату перед трапеционным полетом. Я выстрелил и попал ей в лоб, хвост развязался, и мохнатое тело с красным задом полетело к моим ногам.
Я подошел к ней, опустился на корточки, раскрыл складным ножом стиснутые зубы животного и, запустив руку в защечные мешки, вытащил горсть плохо пережеванной ореховой каши. Это было проглочено мной тут же, без размышления. Подняв голову, я увидел нагнувшегося Баранова; радость и голодная тоска светились в его покрасневшем от волнения и нервного смеха лице. Он хихикал почти истерически, хватая обезьяну за лапы. Вынув платок, я разостлал его на земле, распорол шкуру животного и, торопливо накрошив, как попало, маленькими кусками, еще теплое, красное мясо, сложил его на платок.
Мы ели, ворча от наслаждения и болезненной жадности… Помню, что, торопясь клацать зубами, я укусил себе палец. В это время, озарив нас, нашу трапезу и убитую обезьяну, взошло солнце; жгучий блеск испестрил лес дымными полосами лучей, и начался день. Ликующий набег омытого росой светила полонил землю и сделал ее любовницей, повеселевшей от ласк.
Чувствуя тяжесть в обнаглевшем желудке, я опустил руку с недоеденным куском и увидел, что русский смотрит на меня тяжелым, тупым взглядом объевшегося до отвращения человека. Таким же, вероятно, показался ему и я. Счастливо вздохнув, мы легли, вытянулись и, что называется, занялись усердно пищеварением.
Силы медленно возвращались. Я начинал чувствовать плотность, вес и мускулатуру своего тела. Движения рук и пальцев приобрели живую упругость, ноги как бы очнулись от обморока, каждый орган, так сказать, облегченно вздохнул. И, только теперь, насытившись, стали мы перекидываться лениво-благодушными фразами о напитках и кушаньях.
— Вы любите бифштекс по-татарски? — спросил, ковыряя в зубах, Баранов.
— Что это такое?
— А… то, что мы сейчас ели. Сырое мясо.
— Да. Вкусно. Я люблю, — задумчиво прибавил я, — холодное земляничное желе и пирог с саго.
— А я — курицу с рисом. Жаль, что нечего выпить. Вот наша русская водка… это замечательная вещь.
Я знал чудесные качества этого действительно очаровательного напитка и облизнулся.
— Вставайте, — сказал я. — Мы еще ведь в дороге. — Он поднялся, я тоже; очарованный солнцем лес гудел мириадами лесных жизней, глубокое, синее небо дышало прелестью юного дня, и жить было недурно. Завязав остатки обезьяны в платок, прицепив узел к палке и положив палку на плечо, я быстро пошел вперед, осматривая берег.
Все в жизни пестро, Ингер, как тени листвы в горном ключе, полном золотых блесток и разноцветных камней дна; горе и радость, несчастные и счастливые случаи бегут, улыбаясь и хмурясь, подобно шумной толпе, навстречу жадным глазам; истинная мудрость в том, чтобы не удивляться. Не удивлялся и я, когда после нескольких часов трудной лесной дороги увидел в невысоком обрыве берега два покачивающихся на воде ствола. То были гигантские, унесенные разливом, деревья; корни их напоминали спутанные волосы ведьмы.
Работать пришлось главным образом мне. Баранов помогал вяло и несерьезно. Содрав штук сорок длинных полос коры, мы скрепили ими деревья; потом, набросив во всю длину их груды ветвей, иступили и наконец окончательно сломали нож, вырезав два, довольно неуклюжих, шеста. Пользуясь шестами, как рычагами, я и русский столкнули застрявшие в песке концы деревьев на воду, сели и оттолкнулись.
Плот сильно погрузился в воду, но невероятная толщина стволов обеспечивала сухое сиденье. И вот на этом узком, напоминающем затонувший стог сена сооружении мы, усевшись поближе к корням, раскинувшим над водой и в воде огромные свои лапы, тихо поплыли вниз. Сначала, как бы раздумывая, принять нас в свое течение, или нет, река двигала плот у берега; потом, повернувшись на быстром водовороте, плот плавно отошел к середине реки и двинулся по течению, покачиваясь, как спина лошади, идущей шагом.
Была ночь, тьма и молчание. Впереди, радуя сердце, опоясали тьму бесчисленные огни — то показался из-за мыса амфитеатр Сан-Риоля — город, битва людей.
Положив шесты, мы стояли плечом к плечу, смотря на приближающийся огненный узор мрака. Я был спокоен и тихо весел, даже раздражение мое против Баранова улеглось, сменившись теплым приятельским чувством — как-никак дорогу мы совершили вместе.
Я положил ему на плечо руку и сказал:
— Кажется, мы у цели. Ну вот, все идет хорошо.
— Мне грустно, — возразил он. — Ах, Бангок, вы чем-то привязали меня к себе. Город пугает меня. Снова все то же: ночлеги на улицах, поиски куска хлеба, работы, усталость, жизнь впроголодь… одиночество. Как будто не в зачет прошли мои тридцать лет, словно только что начнешь бороться за жизнь… Скучно. Вернемтесь… — тихо прибавил он, — назад, в лес. Люди страшны, человек бесчеловечен. Бесчисленные, жестокие шутники злой жизни ждут нас. Вернемтесь. Купим, или украдем ружья и, при первой возможности, уйдем от людей. В тихом одичании пройдут года, в памяти изгладятся те времена, когда мы были среди людей, боялись их, любили или ненавидели, и даже лица их забудутся нам. Мы будем всем тем, что окружает нас — травой, деревьями, цветами, зверями. В строгости мудрой природы легко почувствует себя освобожденная от людей душа, и небо благословит нас — чистое небо пустыни.
— Опять вы стали ребенком, — сказал я, тронутый его отчаянием. — Я — воин, драчун, человек упорный и петушистый. Нет. У меня руки чешутся. Отравленный воздух города возбуждает меня.
Мы перестали разговаривать, так как из тьмы выдвинулся небольшой остров. Я хотел обогнуть его и уже взялся за шест, чтобы дать плоту нужное направление, но вдруг пришла мне в голову полезная мысль.
— Ведь в городе нам ночевать негде, — сказал я, — высадимся на берег и переночуем.
Русский кивнул головой. Вскоре мы сидели перед костром, жарили на прутьях окорок обезьяны, курили и думали.
— Смотрите, — сказал русский, — обратите внимание на воду.
Костер, для которого мы не пожалели хвороста, далеко освещая реку, пылал, как горящий амбар. Красная, оранжевого цвета, вода окружала берег, свет костра, путаясь в полосах струй, чертил в них карминным и синим золотом переливающиеся, изменчивые узоры.
— Да, красиво, — сказал я.
— Не кажется ли вам, — заговорил русский, смотря на воду, — что я скоро уйду?
— Куда? — хладнокровно, привыкнув уже к странностям своего спутника, спросил я.
Он пристально посмотрел на меня, потом, закрыв глаза, продолжал:
— Мне кажется, что я не существую. Я, может быть — всего-навсего лишь сплетение теней и света этой стелющейся перед вами призрачно-красной водяной глади.
— Что вы хотите сказать этим?
— Дайте на минуту револьвер, — медленно произнес он.
Пожав плечами, я вынул из кармана оружие и подал ему. Оставалась всего лишь одна пуля, я вспомнил об этом, далекий от всякого подозрения, случайно.
Баранов, приставив дуло к виску и продолжая сидеть, отвернулся. Я увидал его затылок, внезапно задрожавшие плечи и, оцепенев, понял, в чем дело. Произошло это так неожиданно, что я несколько раз открывал рот, прежде чем крикнул:
— Что с вами?
— Устал я… — нагибаясь к земле, сказал он. — Все пустяки.
Закрыв лицо руками, я ожидал выстрела.
— Не могу, — с бешенством крикнул Баранов, хватая меня за руки, — лучше вы… пожалуйста!
Я долго смотрел в помертвевшее его лицо, обдумывая эту слишком серьезную просьбу и… Ингер… нашел, что так действительно для него лучше.
Мы подошли к обрыву. Я вел его за руку. И здесь, нащупав дулом мягкую кожу его лба, я, отвернувшись, исполнил то, о чем просил меня спутник, уставший идти.