Страница 4 из 84
Воображение — великий конструктор, но не всемогущий. Воображение помогает создать знание о мире, но не сам мир. Вещи существуют сами по себе, независимо от нашего сознания. Более того, именно они возбуждают наши чувства, дают содержание созерцанию. Здесь Кант мыслит вполне материалистически. Непоследовательность в его рассуждениях появляется тогда, когда он отказывается признать адекватность нашего знания вещам самим по себе. Мы познаем, по Канту, только явления: мир вещей самих по себе нам недоступен. При попытке познать его разум впадает в противоречия.
В рассуждениях Канта есть доля правды, которая состоит в том, что познание неисчерпаемо, это бесконечный процесс все более глубокого проникновения в объективный мир. Но нет оснований отрывать мир явлений от мира вещей, принципиальной разницы между ними нет. Мы познаем мир правильно, адекватно, хотя наши знания всегда в какой-то мере относительны, неполны, могут быть расширены, уточнены.
Создавая учение о вещах самих по себе, Кант имел в виду и другое: в жизни человека есть сферы, где наука бессильна. Таково, в частности, поведение человека, который пребывает как бы в двух мирах. С одной стороны, человек — клеточка мира явлений, где все строго детерминировано, где характер формируют склонности, страсти, стремления индивида и условия, в которых он находится. Но помимо этого — эмпирического — характера, у человека есть другой — сверхчувственный, порожденный миром вещей самих по себе, где бессильны привходящие импульсы и властно диктует свою волю нравственный долг. Поэтому свободы нет (в мире явлений) и одновременно — свобода есть (в мире вещей самих по себе). Кант назвал это противоречие «антиномией свободы».
Другая антиномия касается «абсолютно необходимой сущности», то есть бога. В мире явлений места для него нет: здесь действуют законы природы. Его место только в мире вещей самих по себе. Но этот мир недоступен знанию. Это область веры.
О кантовскую вещь саму по себе спотыкались многие. Чертыхались и хотели мир устроить по-своему. Одни полагали, что видят ее насквозь, что она прозрачна, познаваема, более того — познана, абсолютная истина у них в кармане. Такие обвиняли Канта в скептицизме, называли врагом науки. Другим вещь сама по себе мешала основательнее, и они попросту стремились ее убрать с дороги. Эти упрекали Канта в непоследовательности: мол, совершил открытие, и тут же придумал закрыть его, возвестил активность познания, но поставил на его пути непроницаемую вещь саму по себе. Не лучше ли обойтись без нее? Богословам она стояла поперек дороги: теология — наука о боге. По Канту, увы, таковая невозможна.
И все же ври желании можно было совместить кантовскую философию с богословием. Ибо Кант не атеист. За господом богом он оставил суверенный домен — мораль. Бог не нужен Канту для объяснения явлений природы, но для обоснования нравственности идея бога не только полезна, она необходима. Верить в бога — значит быть добрым.
Мы помним, что тюбингенские профессора Штор и Флат, опираясь на Канта, строили свои богословские курсы. Магистр Диц им возражал. Но лекций он не читал и вообще скоро покивул Тюбинген. А Штор и Флат остались.
К ним адресована ирония Шеллинга: «О великие кантианцы, которых теперь всюду полно. Они не пошли дальше буквы, и как они радуются, увидев перед собой столько всего. Я твердо убежден, что в головах большинства их старые предрассудки не только положительной, но и так называемой естественной религии комбинируются с буквой философии Канта. Забавно видеть, как они вьют веревку морального доказательства. И прежде чем ты успеешь опомниться, как уже перед тобой deus ex machina — личное, индивидуальное существо, восседающее высоко в небесах».
И перед этим о них же: «Собственно говоря, они выхватили некоторые составные части Кантовой системы (разумеется, поверхностные), из которых теперь как в машине стряпают густую похлебку теологических построений, так что зачахшая было теология теперь обретает силу и здоровье, как никогда».
Обе тирады — из письма Шеллинга к Гегелю. Последний осенью 1793 года закончил курс наук и теперь учительствует в Берне. Больше года он не давал о себе знать. В декабре 1794 года ему на глаза попалось сообщение о статье его однокашника в «Меморабилиен», и он написал ему.
Шеллинг откликнулся немедленно: за истекший год кое-что произошло, статья о мифах — это пройденный этап, она «уже изрядно устарела», потом было увлечение «историческими изысканиями Ветхого и Нового света и духа первых веков христианства».
Сообщая об этом Гегелю, Шеллинг имел в виду целый ряд собственных работ, которые не увидела свет. О характере их можно судить по наброску предисловия к ним, которое опубликовал сын Шеллинга в своем очерке о юношеских годах отца. Шеллинг говорит о том, что геология находится в состоянии кризиса. «Новейшая революция» в философии не может помочь делу. Теология напяливает на себя «овечью шкуру философия», и это только путает карты. За этими непонятными на первый взгляд формулами кроется простая истина: яря веем своем увлечении кантианством Шеллинг видит, как легко можно его приспособить для нужд обветшалого догматизма. Став магистром философии, Шеллинг с недоверием относится к своей науке. Вывести теологию из кризиса может, но его мнению, только изучение истории. Надо приступить к исторической интерпретации Библии. Нельзя смотреть на Священное писание как на свалившееся с неба. Надо исследовать земные корни религии.
Зная работу Шеллинга о мифах, где речь идет о духе народа как их питательной среде, можно предположить, какова основная идея изысканий Шеллинга в области исторической критики Библии. Но почему он не завершил их? Почему не опубликовал то, что было уже написано? (Сын Шеллинга сообщает, что набросок предисловия был приложен к комментарию о детских годах Иисуса.) В чем дело?
Дело — в Фихте! Иоганн Готлиб Фихте — родоначальник немецкого классического идеализма. Это имя будет нам встречаться неоднократно, поэтому познакомимся ближе с тем, кому оно принадлежало. Фихте говорил: каков человек, такова его философия. Сам он был личностью решительной, бескомпромиссной, одержимой. Он считал себя жрецом истины и служил ей бескорыстно, самоотверженно. Сын ремесленника, Фихте не пошел но стопам отца. Феноменальная память открыла ему дорогу к высшему образованию. Он учился в Иене и Лейпциге; окончив курс, кое-как перебивался частными уроками в богатых домах. Ему исполнилось 28 лет, когда он впервые прочитал кантовские «Критики». И понял: перед ним истина. Особенно увлекла его кантовская этика, идея свобода как следование долгу. «Я принял его благородную мораль, — писал Фихте, — и вместо того, чтобы заниматься вещами вне меня сущими, стал заниматься больше самим собой».
Теперь ему нужно было лицезреть учителя. Через несколько месяцев (летом 1791 года) он уже стучался в дверь дома на Принцессинштрассе в Кенигсберге. Фихте жаждал живого общения, ответов на наболевшие вопросы, взаимного понимания. Ничего такого не получилось. При встрече Кант выглядел утомленным, был холоден и невнимателен. Но Фихте добился своего, он заставил обратить на себя внимание. Он заперся в гостинице и не выходил из нее тридцать пять дней, пока не написал объемистый труд по философии религии в духе, как ему казалось, кантовских принципов. И послал его Канту. Тот оценил способности автора и помог издать рукопись. Магистр Фихте приобрел литературную известность.
Его новое увлечение — французская революция. Он так полюбил ее, что захотел стать французским гражданином. До этого дело не дошло, но свет в 1793 году увидел две его работы: «Попытка содействовать исправлению суждений публики о французской революции» и «Востребование от государей Европы свободы мысли, которую они до сих пор угнетали». Здесь Фихте уже занят не «самим собой», а «вещами вне его сущими» — социальным переустройством. Фихте убежденно доказывает, что народ имеет право насильственно изменить существующий строй, если он им недоволен, не только может, но и обязан совершить революцию. И тут же набрасывается на… евреев. Он называет их «государством в государстве», предлагает отвоевать «обетованную землю» и переселить их всех туда. Так Фихте смотрит теперь на истину.