Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 25



Отец Павел вздохнул и неопределенно покивал головой. Костя очень многое сделал для станции и обязан сделать еще больше. Сколько сил, крови и нервов стоило ему, простому священнику, чтобы заставить опытного менеджера и управленца, но при этом жутко домашнего человека взять власть в свои руки. Константин не любил власть, она его тяготила, обременяла и, как он считал, портила жизнь.

Костя сопротивлялся долго, упираться он тоже был мастер. Он не нуждался в станции, в её обитателях, врагах и друзьях. Впервые за долгие годы Костя получил возможность находиться с семьей круглые сутки, заниматься детьми, жить наконец для себя и своих любимых. Его не тяготил творившийся вокруг хаос, Костя знал, как защитить семью, знал, как выжить, и самое главное — знал, как при этом остаться человеком и создать себе «ареал обитания» — тихий и уютный.

То, чего Ивашов хотел для себя и родных, отец Павел желал всем динамовцам. Цивилизация, корчась в судорогах, умерла и погубила своих детей, однако выжившим — той крошечной горстке людей («счастливчики» — горько усмехнулся про себя священник), что продолжала нести в себе гаснущий, трепещущий из последних сил огонек жизни — нужна была новая цель, передышка перед стартом и рывок! «Мы поднимемся из руин, мы будем жить и властвовать на Земле!» — глаза Павла сузились, дыхание утяжелилось, — «слишком много грехов пришлось взять на душу, чтобы сейчас остановиться и сдаться».

Нахлынули воспоминания, постоянно бередящие, скребущие сердце. Перед глазами встали пять уродливых, перекошенных от ужаса лиц — кожаные маски смерти, застывшие на лысых черепах. Как он ненавидел эту пятерку — до дрожи в руках, до скрипа в сжатых зубах. Ненавидел всеми фибрами души, ненавидел так, как не может себе позволить воцерковный человек — яростно, отчаянно, зло… Память, жестокая, услужливая память, поколебавшись мгновение, через секунду явила картину, которую не забыть и не стереть — никогда — вот два автомата Калашникова, рыча и плюясь пулями, сделали мир чище. Как резко, четко и слаженно застрекотала пара калашей, зазвенел взбешенный металл, противно захлюпали превращающиеся в кровавые ошметки тела. Жизнь — никчемная, мерзкая, склизкая, давно уже покинула скорчившиеся на полу силуэты, но яркие вспышки выстрелов еще минуту нервными всполохами озаряли стрелявших — мстительные, хищные, каменные профили священника и будущего коменданта навечно впечатались в мрачные своды тоннеля.

Он убивал — впервые в жизни и, дай Бог в последний раз — и чувствовал непередаваемую легкость и сладость — Возмездие! Выжигал каленым железом человеческую гниль, очищал огнем смрадные темные души. И никогда не жалел о содеянном. В те страшные минуты он чувствовал присутствие Бога, Бог направлял его автомат, Бог жал на спусковой крючок, Бог творил праведный суд руками своего священника.

И все же иногда — в редкие минуты уединения — червь сомнения одолевал отца Павла. Жалости к убитым, горечи или раскаяния во греховном деянии он не испытывал ни секунды. Однако радость, маниакальная, отчаянная эйфория, что переполнила в тот миг сердце чудовищной, злой дозой адреналина, вскипятила кровь и разогнала её потоками лавы по пульсирующим в такт смерти артериям, чтобы взорвать, сотрясти тело и мятежный дух священнослужителя в неистовой судороге, в религиозном экстазе СОПРИЧАСТНОСТИ — это пугало! А он ведь не был фанатиком, никогда и ни в чем.

Григорий — раздавленный, перемолотый жерновами тупого, слепого, дьявольского несчастного случая — пришел в церковь не случайно. У него оставалось всего два пути — самоубийство либо очищающее забытье. И Бог даровал его разуму, рвущемуся в оковах безумия, покой, в клочья разорвал вязкую, смрадную пелену помешательства, лучами теплого и ласкового света любви разогнал тьму, сотканную из боли и ужаса. Свобода от страданий, свобода от извращенной, греховной тяге к смерти, свобода от гнета раненного, молящего о саморазрушительном забвении сознания — вот, что такое Бог. По крайней мере, для мирянина Григория он был именно таковым.

Он истово верил в Бога, благодарность за спасение собственной души отец Павел испытывал ежесекундно, каждая молитва, каждая мысль устремленная к Богу пропитывались искренней, глубокой признательностью… «Спасибо, Боже»… Однако вера не была слепой, а поклонение тупым и безудержным. Служение Богу — чему священник посвятил и жизнь, и самого себя без остатка — являлось актом продуманным — «нельзя служить Богу с завязанными глазами, вере нужен ум — острый и тонкий». Слепота — она для фанатиков, разум — инструмент верного служителя.



Во время расстрела тварей, тупых ублюдков, никчемных низменных существ — он, без всякого сомнения верный и преданный слуга Бога, позволил эмоциям взять верх, стать над разумом, захлестнуть его, впасть в религиозный экстаз. Mea culpa. Прости, меня…

Хмырь, Соленый, Упырь, Хряпа, Контуженный. Так их звали. Пятерка нелюдей — уголовники, скоты, гопники — отличная компания. Бритоголовые уроды. Опасные, озлобленные, агрессивные, без всяческих признаков интеллекта в «зеркале души». Хотя какая душа может быть у таких… черный зловонный сгусток, напитанный наркотиками, дешевым алкоголем и бесконечной, жгучей злобой — вот что вместо души, вместо сердца же — пустота и пропасть… Он презирал их, ненавидел — люто, изо всех сил.

Память, явив мерзкую пятерку, погрузилась еще дальше в прошлое. «Как его звали?», — священник нахмурил лоб. Все называли его просто Завхозом — настоящее имя бесславного технического работника станции Динамо кануло в лету. Единственный из выживших кто знал, где находится станционное хранилище. Тонны консервов, витаминов, медикаментов, куча оружия, костюмов хим- и радзащиты, фильтры для воздуха и воды, аварийные генераторы и цистерны с соляркой — всё, что запасли предусмотрительные предки на случай ядерной войны присвоил себе один человек. Метростроевцы планировали превращение станций в бункеры — с гермозатворами, системами жизнеобеспечения и фильтрации всего и вся — наши отцы и деды накрепко усвоили принцип para bellum, но чего они не могли предусмотреть, так это подлости самих спасаемых сограждан. Один перепуганный Завхоз мог обречь всю станцию на страшную смерть. Запершись в хранилище, он пересидел смутное время — те самые три недели, и вышел только когда обезумевшие динамовцы окончательно обессилили от голода, обезвоживания и кровавой борьбы за выживание. Сытый, здоровый, увешанный оружием, он мнил себя хозяином нового мира. Подлость прекрасно уживалась в этом «человеке» с жаждой власти. Динамовцы получили свою краюху хлеба и глоток воды — за это требовалось только подчинение — абсолютное, беспрекословное, рабское. Начинающий диктатор выбрал себе и приближенных холуев — «опричников», полицаев, обеспечивающих власть силой. Недалекий, но чрезмерно честолюбивый Завхоз окончил собственную никчемную жизнь в ту же минуту, как раздал пятерым головорезам боевое оружие. Собаке собачья смерть.

Теперь станция принадлежала отморозкам.

«Хмырь, Соленый, Упырь, Хряпа, Контуженный», — повторил про себя священник ненавистные клички. Он должен считать их детьми божьими… Да только бог у них другой — сыны греха и порока, воплощение всего низменного, гнусного, что только может вместить в себя человеческий разум. Даже не человеческий — извращенный, звериный — агрессивный, дикий, не знающий добродетели, не ведающий ни людских законов, ни высших. «Крысы! Крысы…»

Хмырь, поблескивая выбритым до синевы черепом, не спеша прохаживался мимо неровного строя перепуганных, загнанных голодом и отчаянием людей. Притихшие женщины, насупившиеся, прячущие глаза мужчины, растерянные, онемевшие дети, придавленные страхом родителей. Голод, раболепие, стыд… Он толстыми ноздрями втягивал запах униженной, безропотной толпы. Пьянящий аромат, сладкий дурман. Хмырь улыбнулся широким щербатым ртом, тонкие губы его, покрытые сеточкой маленьких неаккуратных трещинок, подернулись от непривычного движения мышц. Он редко позволял себе улыбку. Громкий, надрывный, почти каркающий хохот — да, каменное, ничего не выражающее безразличие — еще чаще, но не улыбку. Улыбки — для слабаков и истеричных баб. Настоящий мужик — агрессия, натиск и лишь затем упоение победой. И в эту минуту ему хотелось хохотать, упиваться чужим ужасом, алкать их страдания. Терпение, Хмырь, терпение, сегодня тоннели еще затрясутся от твоего торжествующего крика и он, могучий и сильный, заглушит мышиный писк жертвы. Она, жертва, захлебнется воем и кровавым безумием. Когда её зрачки расширятся до предела, утопив белки с красными прожилками в неистовой пелене кошмара, он зарычит, забьется вместе с ней в агонии — сладостный танец смерти, дикая пляска инстинктов, два тела — миг наслаждения, бешеный рев, сотрясающий своды и… стеклянная муть затухающих глаз.