Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 176

Низкая туча, пролившаяся над Доном, уплыла за деревья парка, за больничные корпуса. Но все равно было серо, пасмурно, сеялся частый дождь. Мама, сама вымокшая и продрогшая, волновалась за меня, говорила – надо где-нибудь переждать, обсушиться, идти так дальше нельзя, я непременно заболею, и тогда будет совсем плохо.

Мы стали искать, куда бы зайти.

Местная женщина, косившая серпом траву для козы или коровы, сказала, что «вакуированных» пускают ночевать в больничное бомбоубежище и сараи, некоторые там и днем, заболевшие, слабые, но для этого надо обязательно разрешение нового директора, он смотрит документы.

– Что значит – нового? – спросила мама.

– От немцев, – сказала женщина. – А старого увезли.

– Куда?

– Кто знает… Увезли – и все, – опустила женщина глаза. Она явно знала больше, но боялась говорить.

– А где его найти, этого нового директора?

– Сейчас его нет, он уехал.

– Как же нам быть, нам бы только обсушиться…

– Попроситесь к кому-нибудь, – сказала женщина. – Вон, видите, домик с наличниками, два окошка справа? Там Феня живет, из прачешной. Она добрая, пускает, постучитесь к ней.

На мамин стук в дверь никто не вышел. Мама сошла с крылечка, заглянула в окошко. Я заметила, что в другом окошке слегка отогнулась занавеска: кто-то смотрел изнутри на нас. Спустя минуту дверь приоткрылась, показалось лицо женщины, простое, крестьянское.

– Вы Феня?

– Да.

– Мы хотим обсушиться, девочка моя сильно продрогла, – стала просить мама. – Нам сказали, к вам заходят, вы пускаете…

– До сегодняшнего дня пускала, а с сегодняшнего дня на это запрет. Идите к директору, просите разрешение на бумаге. Если он даст – я вас пущу…

– Нам совсем недолго, только обогреться, переменить одежду. Видите, девочка вся дрожит. А директора сейчас нет, сказали – уехал.

– Нельзя без разрешения. Знаете, какой строгий приказ!

– Ну, хорошо, мы даже греться не будем, я только ее переодену – и мы сейчас же уйдем… Я врач, мы из Воронежа, второй день в пути… Вы ведь, наверное, сама мать… Я очень боюсь, что она заболеет, к ней всякая простуда пристает, а мы до нитки вымокли…

Никогда еще у мамы не было такого жалкого, просящего голоса.



– Я вас знаю, – сказала женщина. – Я три года санитаркой работала в железнодорожной поликлинике у трамвайного моста, а вы работали в больнице у клуба Коминтерна…

– Верна, я там заведовала отделением.

Женщина колебалась. Доброта боролась в ней со страхом перед директорским приказом.

– Что ж, ладно, заходите… Только тачку во двор, а то сразу будет видно, что у меня кто-то есть… Калитка широкая, ваша тачка пройдет… Но только не надолго, ладно? В случае чего я скажу, что вы моя родственница, братова жена. Брата моего зовут Петр, он в городском трампарке работал.

– Какое совпадение, – сказала мама, – и папа наш – тоже Петр…

– Вы уж извините меня, пожалуйста, мы все здесь в таком страхе… – сказала женщина нам уже внутри дома, в своей комнате. – Этот новый директор, что появился… Откуда он, кто такой… К нему все время немцы приезжают, водку с ним пьют, патефон заводят, он к немцам ездит… Я так думаю – он из уголовников. Волосы короткие, стриженые, еще не отросли… А глаза – такие только у уголовников бывают… Он все может сделать… Вчера объявил: никого самовольно не пускать, только после его проверки. Он вообще здесь такие порядки установил – все только по его разрешению, до самой последней мелочи… Вы, если придется, спросят, не говорите, что вы врач!

– Почему?

– Так будет лучше. Не говорите. А то что-нибудь выйдет нехорошее. Половину наших врачей увезли. Прям сразу, без предупреждения. Как будто они мобилизованы в немецких госпиталях работать. А по народу другой слух ходит: их постреляли здесь неподалеку. Всех евреев собрали, два члена партии. Допустят они таких в немецкий госпиталь? Им говорили, когда немцы шли, – уходите, худо вам будет, не пощадят они вас. А они – ни с места, врачебный долг, как это – больных оставить, это же дезертирство…

Мама быстро переодела меня в сухое. Феня сняла со своей кровати одеяло, сказала мне:

– Ложись, я тебя укутаю, быстрей согреешься… Они и больных каждый день увозят… – понизив голос, как большую тайну, которую она не должна раскрывать, сообщила Феня. – Куда, что… Персоналу не говорят. А люди все равно догадываются. Тут есть овраг один у Дона, глухой, бурьян, терновник, не продерешься… Нашим, местным, случилось там близко быть, говорят – стоны оттуда, мертвые пораскиданы, все в нашем, больничном… Вот они куда их отправляют! Сначала всех тяжелых побрали, а теперь уже просто подряд… Директор сам отсчитывает, указывает, кого… Вон он, приехал… – сказала Феня, не приближаясь к окну, глядя в него поверх занавески с середины комнаты.

Из-за ее плеча посмотрела на улицу мама. Я не удержалась, вскочила в рост на кровати.

С брички, запряженной светло-коричневой лошадью, слез и пошел к больничному корпусу человек в желтых кожаных крагах, синем гражданском пиджаке, серой фетровой шляпе. Лица его на таком расстоянии не было видно, но я обратила внимание на то, как он шел: широко, свободно. В общем – он шел нормально, и до немцев в Воронеже я бы не остановила свои глаза на такой походке. Но сейчас это выглядело необычно, у советских людей уже не было такого шага, так мог ходить и держаться только тот, кто вместе с немцами, с их силой, властью, тоже хозяином на захваченной ими земле…

Ни через полчаса, ни через час мы с мамой от Фени не ушли, и вообще не ушли в этот день – остались до следующего утра. Феня сама нас не пустила, когда мы уже достаточно обогрелись и хотели покинуть ее дом.

– Куда ж вам идти? – сокрушенно сказала она, поглядев на косую сетку дождя за окном. – Вы тут же опять вымокнете… Оставайтесь уж, может, обойдется… Я печку затоплю, картох наварим. Хлеба нет, зато сольца еще тянется. А сольца самого хлеба важней…

В печурке затрещал хворост, Феня намыла молодой картошки, поставила на плиту чугунок. Возясь у печурки, рассказывала:

– Я б из Воронежа не уехала, кабы квартира. А по углам – это не жизнь, никакой самостоятельности. На работе поначалу обещали, а потом гляжу – до старости не дождешься. А тут мне сразу вот этот флигель. На другой половине склад, так что я одна тут хозяйка, никто не мешает. Огородик у меня шесть соток. Хотела козу завесть или поросенка, да ну их, только морока. Одной мне много ль надо, я и так пропитаюсь… Работа, правда, тяжелая, весь день в пару, в духотище. Но сейчас прачешная наша стоит, мыла нет, водогрейня не действует. Сестры халаты себе сами стирают, а больные на черных простынях спят. Уборки никакой, в палатах грязь по колено, окна отворены, а все равно не зайдешь, с души рвет. Кормежка из одной чечевицы, безо всего, и суп из нее, и каша. А то как-то с Воронежа, с элеватора, горелую пшеницу привозили. Как уголь почти черна, на зубах скрипит, а ее все равно в котел… Больные больше сами кормятся, чисто жуки все вокруг пообъели: в поле зерно шелушат, яблони обтрясли, кусты обломали, траву жуют. Скоро вокруг травы не останется – если только ими, бедолагами, овраг тот прежде доверху не набьют…

Феня уступала нам с мамой на ночь кровать, но нам на ней было тесно, мы легли на полу. Я лежала, крепко прижавшись к маме, мама обнимала меня сверху рукой, но мне хотелось прижаться еще сильнее. Снаружи взблескивали молнии и ударял гром, но я уже не различала грома от бомбежки, мне казалось, что бомбят Орловку и вот сейчас очередная бомба ударит в наш дом.

А когда наступали мрак и тишина, мне делалось жутко уже от мрака за окнами и шелестящей древесной листвой тишины. Где-то что-то скрипело, может – качающийся сук дерева или калитка, может – это так выл в чердачном окне ветер, но мне казалось, что это чьи-то стоны, из того оврага, про который рассказывала Феня. И во мне все сжималось, я ждала, что послышатся шаги, звуки, директор в желтых крагах и серой шляпе придет с немецкими солдатами за нами с мамой, они нас схватят и потащат в тот овраг… Мне не терпелось, чтобы скорей наступили рассвет, утро и можно было уйти из больничного городка. Пусть опять какие-то новые опасности и страхи, бездомность, изнурительная дорожная пыль или грязь, но только подальше от этого места…