Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 159 из 176

Ближе к вечеру она занимается его концертным нарядом: чистит фрак и ботинки, гладит сорочки, укладывает в чемодан запасные вместе с бельем; в зрительном зале бывает душно, Валентин потеет во фраке и не переносит этого, в антракте ему надо быстро переодеться, и у нее должно быть для этого все наготове. Голова ее полна забот: не забыть то, не забыть это… Обязательно должна быть бутылка с боржомом и обязательно комнатной температуры – Валентин полощет им горло. И не дай бог, если боржома нет или он окажется холодным…

Полтора часа пребывания Валентина на сцене – для нее непрерывная тревога. Она за кулисами, он ей хорошо виден и слышен, но она не столько слушает его пение, сколько переживает: сорочка, что на Валентине, после стирки села, воротничок стал тесноват, и она чувствует это так, будто не у него, а у нее сдавливает горло; манжеты торчат из рукавов длиннее, чем надо, или, напротив, совсем утонули в рукавах, – и это тоже причина для ее расстройства, переживаний: наверняка в публике это замечено, это минус для общего впечатления, а виновата, недосмотрела – она…

Ей надо и самой быть каждый вечер поприличнее одетой, свежо и эффектно выглядеть – ведь она жена Балабанова, сотни женских глаз ревниво, взыскательно ощупывают ее всю, оглядывают от каблуков до макушки, до кончика носа, любой недостаток будет сейчас же замечен, взят на учет и не прощен, а времени на себя решительно нет. Но все же она непостижимо как в последние пять минут перед отправлением из гостиницы в концертный зал ухитряется придать себе сносный вид, привести в должный порядок прическу, наложить на лицо тон, подкрасить веки и ресницы. Кое-кто из завидующих ей баб думает, что она ежедневно проводит часы у косметички, – дуры, знали бы они, из какой черной работы состоит каждый ее день…

Вечером, после концерта, она вся на нервах: ужинают они обычно в компании, и надо бдительно следить, чтобы Валентин не напился через меру сам или чтобы не напоили его ужинающие вместе с ними друзья и всякие прилипалы, что со своими похвалами, шумными восторгами и поздравлениями постоянно вертятся вокруг, лезут с пьяными тостами и поцелуями из-за соседних столиков, нагло всовывают Валентину в руку бокалы с водкой и коньяком. Весь вечер до полуночи она возле Валентина что-то вроде милиции, только не в форме: надо непрерывно ограждать его от ненужного ему натиска, от которого он не умеет обороняться сам, и делать это тактично, ловко, без резкостей и скандала, не обижая своим вмешательством Валентина и лезущих к нему в приятели алкашей. Каждый день получается долгий, нестерпимо утомительный, в лучшем случае только в час или в половине второго ночи наступает у них время отдыха, сна. Но ей не до сна, заботы и труды ее еще не кончены, надо выстирать для Валентина рубашки и белье; завтра все должно быть опять свежим, чистым, да и свое кое-что тоже, и она еще с час гнется над тазиком или над умывальной раковиной туалета, иногда – общего, коридорного, при этом думая, где и как сушить, высохнет ли к положенному сроку. С болью в натруженных руках и во всем теле ложится она рядом с видящим уже третий сон Валентином, а через несколько часов, пролетевших, как одно мгновение, еще до его пробуждения ее беличье колесо начинает крутиться снова…

Он все выше поднимался по лестнице своей славы, с ним уже говорили о заграничных концертах, впереди было участие в большом, первом для него, конкурсе с золотыми медалями; вместе с этим, привыкая к Людмиле, к ее роли при нем, он все более небрежен становился с ней. А ей все чаще и чаще приходили в голову горькие мысли, что она для него только служанка, прачка, а не настоящая жена и близкий друг, он совсем ее не уважает как личность, не считается с ее чувствами, ему не нужны и не интересны ее мнения, он перестал делиться с ней своими творческими планами, даже программами ближайших гастролей, она узнает это от других, совсем посторонних людей, от административных служащих. Оказывается, он хочет перестроить свой репертуар, наряду с классикой исполнять современное, а ей – ни слова об этом, у нее спрашивают, а она, как дура, хлопает глазами. А в газете на эту тему целое интервью… Ради него она отказалась от всего, что у нее было, – и никакой благодарности, он совершенно ее не ценит, готов по часу улыбаться девчонкам-обожательницам, мило с ними болтать, а с нею вдвоем едва цедит слова, может грубо накричать из-за какой-нибудь ерунды, которую она забыла приготовить… Сначала она несла в себе все это молча, затем полилось наружу: я бросила работу, забываю специальность, я ничего от тебя не хочу и не требую, никаких денег, никаких вещей, только внимания, чуть-чуть тепла, а у тебя для меня по неделям нет даже доброго слова, кто я тебе – раба, служанка? Так слугам хоть «спасибо» говорят, а у тебя и «спасибо» нет, вечно нахмуренные брови, кислая мина…



Потом, спустя время, она поняла: это было в ней не столько от него, сколько от накопившейся усталости, замотанности, суетного однообразия. Надо было бы просто обоим отдохнуть. Вырвать его из суеты, уговорить уехать в какой-нибудь тихий уголок, какую-нибудь азовскую рыбацкую деревушку, рязанские леса… Пожить месяц, два, забыв все на свете, собирая морские ракушки или лесную ягоду, без концертов, напряжения, публики… Но тогда ей такое не пришло в голову. Казалось, все дело в его любви, которая кончилась, иссякла. А раз так… Однажды, в порыве, она пошвыряла свои комбинации, лифчики, платья в чемодан, оставила ему короткую злую записку – и рванулась назад, домой. Ехала в поезде в бесплацкартном вагоне, на жесткой лавке, от которой у нее ныла спина, и все время думала, что приедет – а дома уже от него телеграмма: не будь дурой, немедленно вернись! Ей так хотелось этого, она так верила в эту телеграмму, что даже как бы видела своими глазами этот листок – сырой от клея, с прыгающими телеграфными буквами… Она решила – не ответит и не поедет. Через два дня будет новая телеграмма: «Милая, родная, не могу без тебя…» И тогда она пошлет свою: «Встречай, вылетаю» – и полетит в окруженный дымными трубами Новосибирск, где она его бросила…

Но дома не было никакой телеграммы, ее не принесли ни на другой день, ни на третий. Людмила ждала напрасно. Ждала целый месяц – любя, мучаясь, страдая. И когда убедилась, что зова от него не будет, он насовсем отрезал ее от себя – наполнилась терпкой обидой, раздражением, злобой. Все, что было в ней раньше к Валентину, вывернулось наоборот. Жизнь ее возвратилась в начатую и оставленную колею, побежали недели, месяцы, годы. Большинство окружающих скоро забыло о ее коротком замужестве, для всех она стала просто обыкновенной рядовой чертежницей, одинокой бессемейной женщиной, у которой что-то когда-то было и сломалось в личном плане, каких много, слишком много вокруг, что даже никто не любопытствует, что именно у таких женщин было, с кем, из-за чего и почему не вышло. Но для нее самой эта ее внешне одинокая жизнь все еще продолжалась как бы с Валентином, он по-прежнему наполнял ее целиком, ни для кого не оставляя в ней места; как она ни хотела, но она не могла от него освободиться. Только роль ее в этой их нервущейся соединенности была совершенно противоположной, чем в пору ее беспамятной любви и совместных скитаний: роль не знающего утоления врага. Напряженно, не пропуская ничего, словно бы из засады наблюдающей и тайно ликующей в этой своей засаде ненавистницы…

Гаснет наполовину свет в зрительном зале, вспыхивают прожекторы рампы, зеркальный блеск обливает заранее поднятую крышку угольно-черного рояля, ждущего на сцене. Затихающий ропот, тишина, дробные каблучки и серебристо-зеленое, до пола, платье рыжей декольтированной девицы, всегдашнего конферансье сольных вечеров, ее торжественный, вибрирующий музыкальными интонациями голос: «Начинаем концерт…» Едва ли не минуту длится перечень титулов и званий. Людмила Андреевна смотрит, слышит и воспринимает все это как в каком-то лунатическом состоянии – так в ней все напряжено, полно ожидания, затянись оно – и с ней непременно что-то случится, что-то порвется внутри, как рвутся перетянутые струны.