Страница 2 из 26
– Между прочим, Зыбин, есть инструкция, которую вы должны знать: во время траления тут находиться запрещается.
– Так я ж никому не мешаю,- примирительно сказал Юрка,- поглядеть охота…
– Инструкции пишутся не для того, чтобы их нарушали,- ответил Бережной громко, глядя прямо в глаза Юрке.- Идите на верхний мостик и смотрите оттуда, сколько хотите…
Прав Бережной. Кругом прав. Есть такая инструкция. И лишние люди на корме не нужны, это точно. Всякое может случиться. Может "убиться" ваер. А если рвется туго натянутый стальной трос, он может в один миг человека пополам перерубить: страшная в нем сила. Зацепиться можно за что-нибудь, руку сунуть под вытяжной конец на турачке [Турачки – боковые барабаны на траловых лебедках],- это значит нет руки, и мало ли что еще придумать можно. Правильные, деваться некуда, какие правильные речи всегда у Бережного, а тоска от них… Вот ведь грубости не сказал, а вроде отругал, называл на вы, а кажется, что оскорбил. Оттого, что слова у него, как морские голыши,- круглые, холодные. Он их не говорит, а кидает в человека. И от каждого – синячок…
Юрка не пошел на мостик. Побрел обратно в каюту: досыпать. "Черт с ним, с Бережным,- успокаивал он себя.- Что, мне больше других надо? Пожалуйста, могу спать. Очень даже прекрасно. Согласно инструкции. Травой порасти эта корма. Ноги моей там не будет. Пускай начальство волнуется. Им за это деньги платят. Все. Финиш!"
Он успокаивал себя, как только умел, а чувство тоскливого одиночества не уходило. В каюте Юрка повалился, не раздеваясь, на койку, закрыл глаза. И в ту же секунду, словно там, в рубке, дожидались, когда он ляжет, из репродуктора внутренней трансляции раздался знакомый голос четвертого штурмана Козырева:
– С добрым утром, товарищи! Сегодня у нас понедельник, 11 мая 1959 года. Всем вставать!
Юрку почему-то раздражало, что Козырев никогда не забывал называть год.
"Та-ак, значит, Зыбин на мостик не пошел",- отметил про себя Бережной. И тралмейстер Губарев, и Кавуненко, и вот эти матросы, забыл фамилии, короче, все, кто сидел рядом и слышал их разговор, тоже видели, что Зыбин не подчинился, не пошел на мостик. Если каждый матрос будет такие демонстрации выделывать, это будет уже не советский траулер, а шаланда или, как там ее… галера пиратская какая-нибудь. Я ему так, а он мне этак. Как это называется? Бунт. Маленький, но бунт. Зря, выходит, одернул? Нет, не зря. Хотя теперь вреда от этого, пожалуй, больше, чем пользы. А как надо было поступить? Вернуть Зыбина и отправить на мостик в приказном порядке? Но не может же он приказывать матросам смотреть или не смотреть, как вытаскивают этот чертов трал… Не вытаскивают, а поднимают. Надо все время помнить об этом жаргоне. Его уже поправляли. Мокиевский, стармех, объяснял, что корабль- это "единица военно-морского флота", а у них – судно. А когда он спросил однажды в кают-компании: "Когда мы доплывем до Гибралтара?" -все заулыбались, а Мокиевский опять поправил: "Не доплывем, а дойдем". Ужасно глупо, но ничего не поделаешь: надо осваивать. Одно дело улыбочки в кают-компании, там свои, там правильно поймут, другое – на палубе. Если на палубе начнут улыбаться,пиши пропало…
Бережному вдруг очень захотелось показать всем вот этим, с цигарками в зубах, что он свой, рыбак. Да ведь он же и правда рыбацких кровей: отец ведь рыбачил… Он подошел к Губареву, спросил у него папироску, закурил из ладоней, помолчал некоторое время, потом вроде как бы в задумчивости поковырял ногтем краску на люке и спросил громко, чтобы слышали все:
– Надо бы шаровой покрыть, а?
Именно покрыть шаровой, а не покрасить серой краской.
– Да надо бы,- нехотя отозвался Губарев,- только его дня два рашкать придется, потом засуричить, а иначе слезет.
"Засуричить – это ясно,- быстро думал Бережной.- А рашкать? Зачищать, наверное…" И он сказал с легким вздохом:
– Эх, Владимир Степанович, дорогой, раз надо,- значит, надо. Кто же будет беречь наше судно, если не мы сами?
И сразу почувствовал: не то. Опять получилось как-то неловко, казенно, назидательно, совсем не так, как он хотел.
Губарев улыбнулся, встал, жадно затянулся напоследок, щелчком отправил за борт окурок, но обратно к люку не пошел, сделал вид, будто его что-то интересует в лебедке. Кавуненко наклонился к Хвату, зашептал ему на ухо. Хват глупо осклабился. Все как-то словно отвернулись от Николая Дмитриевича, не хотели замечать, казалось, все только и ждут, когда он уйдет.
"Вот бывает так,- подумал Бережной,- хочешь ведь как лучше, а оно наоборот… Ну, не раскисать! Не раскисать!.. Ерунда все это…" Он медленно сполз с люка, подошел к трапу, где стояли Арбузов, Басов, Мокиевский, рыбмастер Калина, акустик Кадюков.
– Ну что же, будем поднимать, а? – спросил он нарочито весело, широко улыбаясь и показывая этой улыбкой, что он доволен всем происходящим: чётко и быстро спущенным тралом, коротким и деловым разговором с Губаревым, всей этой созданной и его усилиями здоровой, так сказать, атмосферой коллективного труда. Сейчас все тоже должны были улыбнуться. Он отлично знал этот свой тон, многократно выверенный, оптимистический тон, безотказно высекающий улыбки из самых каменных лиц. И он нравился сам себе, когда разговаривал вот так, бодрым, молодым голосом. Он уже готовился улыбнуться еще приветливее, отвечая на их улыбки, но с удивлением увидел, что напряжение в фигурах и выражение сосредоточенного ожидания в лицах этих людей не исчезли после его слов.
– Пора, пожалуй? – спросил он уже деловито, без удали, на ходу подстраиваясь к общему серьезному настроению.
– Рано еще,- не оборачиваясь, тихо бросил капитан.
И Бережной почувствовал по его тону, что опять сделал что-то невпопад. "Все сегодня как-то не клеится,- подумал он.- А началось с этого Зыбина…"
Николай Дмитриевич за свои пятьдесят шесть лет повидал людей немало, с первого взгляда умел распознать, что за человек перед ним, чем дышит и куда смотрит. Юрка Зыбин не понравился ему сразу, а он очень доверял именно первому впечатлению. Юрка был щуплый, узкий в плечах, подстрижен "под ноль", но голова у него была не круглая, а шишковатая какая-то, плохо выбритая шея казалась издали грязной. У него торчали уши, и нос тоже как-то торчал.
Первый раз Бережной увидел его еще в Черном море. Было довольно холодно. Зыбин бежал по палубе пританцовывая, цокая колодками, весь съежившись, втянув руки в рукава ватника. Ветер облеплял штанами его худые ноги. Уши были голубые и очень торчали. Он был похож на продрогшего беспризорника. При этом Зыбин еще пел на какой-то дергающийся мотивчик:
Африка ужасна, да, да, да,
Африка опасна, да, да, да,
Не ходите, дети, в Африку гулять…
"Этот под блатного работает,- сразу определил тогда Бережной.- Видали мы таких братишек в тельняшках". (Юрка был без тельняшки. Тельняшки у него никогда не было.)
Потом Бережной видел Зыбина на уборке в рыбцехе, на корме, когда перетаскивали тару, как-то вечером в столовой, где крутили кино, и всякий раз этот матрос вызывал у Николая Дмитриевича какое-то неприятное, даже чуть-чуть брезгливое чувство своей неопрятностью, шишковатой головой, кургузым ватником, из которого красные худые руки торчали, точно обсосанные клешни, всем своим убогим, бедным видом. Он ловил себя на мысли, что ему хочется остановить Зыбина, сделать какое-нибудь замечание, сказать, чтоб он не ежился, не шмыгал носом, не пританцовывал, а ходил бы, как все ходят. Бережной понимал, что делать так не следует, и подавлял в себе это желание. Однажды он, правда, указал Зыбину, что ватник ему маловат, но указал по-дружески, по-товарищески.
– Так ведь не сам выбирал,- ответил Зыбин.-Какой дали, такой и ношу. Ателье ушло за горизонт…
Ответил небрежно, с ухмылочкой, словно не первый помощник капитана с ним говорил, а так, Петька какой-нибудь с соседнего двора. И сегодняшнее замечание было совершенно справедливым. Николай Дмитриевич не придирался. Нет, не придирался. "В конце концов я заботился о безопасности человека",подумал Бережной и успокоился.