Страница 67 из 69
Хлопнули дверцы.
Хинко, которые тоже прислушивались к этим звукам, обрадовано загомонили.
— Есть, — шепнул Боб и потянул из-за пазухи пистолет. Дина прижалась ко мне и задрожала, то ли от дождя, то ли от всего остального. Я выпрямился, чтобы Черному лучше было меня видно, когда он выйдет на эстраду — хотя больше всего мне хотелось превратиться в маленькую кошку, как это было когда-то, и сигануть в дыру между ближайшими кирпичами. А еще сильнее мне хотелось выпить — Тотем, великий Тотем, как же мучительно, невыносимо мне хотелось выпить, хоть рюмку водки, хоть глоток коньяку, хоть полбанки пива… но ничего этого здесь не было, а была только беда — я чувствовал ее, как чувствует любая кошка. Ну, где они там…
В этот миг все началось.
Саша вдруг застонала, громко, с рыданием. Села на землю и поползла назад, опираясь на руки. За ней по щебенке тянулась широкая кровавая полоса. Видно было, что кровь течет прямо из-под юбки форменного покроя; течет быстро, хлещет ручьем, так что даже не успевает размыть ее ливень. Боб вскрикнул невнятно, наклонился, подхватил Сашу подмышки — а та запрокинула лицо, и попыталась как-то неловко подтянуться к нему, словно хотела поцеловать. Она даже открыла рот, но тут же кашлянула, как ребенок — тоненько, тихо — и ее вытошнило кровью прямо на подбородок.
Дина дернула меня за локоть.
— Бежим! — закричала она. — Скорее!
И она побежала — вниз, вниз по кирпичам и щебенке, а я рванул следом, то перебирая ногами, то съезжая на заднице, и единственной мыслью у меня было: 'Надо остановить. Хватит. Как-нибудь остановить'. Так прошло несколько секунд — или минут, я потерял счет времени — а потом Дина передо мной встала, как вкопанная, и я налетел не на нее, едва не сшибив. Я увидел впереди — метрах в десяти, не больше —
Спортивную машину у огромной прорехи в заборе;
Человека в очках и плаще, стоявшего рядом с машиной — Стокрылого;
Другого человека, опустившегося перед ним на колени и закрывшего лицо руками — это был Черный.
В тот момент, когда я их увидел, Стокрылый шагнул к Черному и нагнулся. Одной рукой Стокрылый с силой отвел ладони Черного от лица, а другой дал ему пощечину.
Черный смотрел на Стокрылого — долго, целую секунду, а может, и того больше. Затем Черный улыбнулся. Черный поднялся на ноги и воздел руки к небу. Черный закричал, как разъяренная кошка — я никогда не слышал, чтобы так кричали люди — и бросился на Стокрылого.
А потом прямо в них ударила молния. Ослепительно-голубая пустота расколола мир пополам: выжгла мозг, тысячевольтным током прошла по каждому нерву. Взорвался гром — то был отец всех громов, великий, страшный и беспощадный. Вселенная лопнула перед самым моим лицом, грохот скомкал меня, перемешал внутренности, раздробил каждую косточку в истерзанном теле и швырнул меня на землю.
И все кончилось.
Остался только дождь, проклятый, вечный, грузный, ледяной. Я лежал на спине с открытым ртом, и пил этот дождь, и не мог напиться. 'Дина! — позвал я, не слыша собственного голоса. — Ди-на…' Надо мной возникла Дина. Это был, наверное, самый счастливый момент в жизни. Она сказала что-то, беззвучно двигая губами. 'Что?' — заорал я. Она, исказившись, прокричала слово в самое ухо, и на этот раз я услышал: '…лния'. Дина подала руку, и я кое-как встал. У Дины был такой вид, будто она полдня валялась в известке, а потом упала со скалистого обрыва, причем приземлилась опять-таки на кучу известки. У меня вид был не лучше. Ливень омывал нас, оставляя на одежде белесые потеки. Дина посмотрела туда, где до катастрофы был автомобиль, Стокрылый — и Черный. Ахнула и побежала. Я поплелся следом.
Автомобиль стоял, как стоял раньше. Во всяком случае, повреждений на нем заметно не было. Подле него лежало дымящееся черное бревно. Очки чудом не расплавились и тускло блестели на обугленном лице — то был Стокрылый. Рядом лежал Черный, почти голый, в лохмотьях джинсов, с багровыми полосами через всю грудь. Дина упала рядом с ним, обняла, прижалась. Черный застонал и стал махать в воздухе руками. Он что-то пытался сказать — косноязычно, непонятно. Я встал над ним, хотел поймать его за обожженную руку, но он задергался, глядя куда-то вверх, и я понял, что он ничего не видит. Потом он опять застонал. Дина гладила его по голове, не давала вставать, успокаивала.
— Что стоишь, — бросила она мне, — 'Скорую' вызывай!
Дождь превратился в сплошную стену воды. Я начал хлопать по карманам, понимая уже, что потерял телефон. Вокруг меня собирались прихожане Стокрылого, живые, здоровые, ничего не понимающие. Кто-то заплакал, бросился к обгорелому мертвецу; кто-то принялся громко молиться на латыни. 'Телефон, — сказал я громко, — Дайте телефон, в 'Скорую' позвонить!' Мне протянули сразу несколько трубок, но это было уже не нужно, потому что я услышал совсем рядом завывания сирены и увидел синие всполохи проблескового маячка. Прихожане медленно собирались вокруг трупа Стокрылого. Дина лежала на земле рядом с Черным. Тот успокоился, только водил лицом, словно искал кого-то, и о чем-то тихо спрашивал Дину. Дина так же тихо отвечала, обнимая его, прижимая руки. Черного то и дело сотрясала дрожь. Я снял куртку, встал на колени и укрыл его. Надо было пойти встретить 'Скорую' и показать водителю, куда ехать. Надо было посмотреть, как там Саша. Надо было…
— Кто это? — спросил Черный, глядя невидящими глазами в мою сторону.
— Это Тим, — сказала Дина. Она обвила его ноги своими, держала за плечи — и все равно Черного били сильные судороги.
— Тим, — сказал Черный и взмахнул рукой. — Не вижу ничего… Тим?
— Привет, — произнес я. Честно говоря, это было все, что я готовился ему сказать.
— Привет, — сказал он. — Дай руку…
Я поймал его ладонь и сжал. От запястья до самого плеча по руке змеились красные линии, похожие на водоросли. Знаки молнии — вот как это называется. Знаки молнии.
— Живой, — сказал Черный и улыбнулся. Я хотел спросить, о ком он говорит — о себе или обо мне, но тут он перестал улыбаться и запрокинул голову. Я сказал: 'Черный', - но меня отодвинули в сторону, и кто-то в синей врачебной форме наклонился над Черным, а кто-то другой в синей врачебной форме стал копаться в своем чемоданчике, а кто-то третий в синей врачебной форме подкатил носилки. Черного подняли и положили на эти носилки, а я все звал: 'Черный, Черный' — и продолжал повторять его имя, когда помогал затащить носилки в машину, и потом, сидя в машине, все звал и звал его — пока не понял, наконец, что Черный меня не слышит.
Эпилог
В больницах всегда пахнет смертью. Даже в маленькой районной поликлинике — вотчине хирургов-алкашей и толстых медсестер — даже здесь кто-нибудь когда-то умирал. А если и нет, то здесь все готово к смерти. Каждая больничная койка мечтает стать катафалком.
У Саши я пробыл совсем недолго, она все еще была без сознания. Тем более, в палате круглосуточно дежурил Боб — а сейчас я был вовсе не нужен Бобу, Бобу раздавленному, Бобу смятенному, Бобу, скрывающему слезы. Да, Боб все время сидел у ее постели. И Мила. И еще какая-нибудь кошка — они все накачивали Сашу, денно и нощно. Как она тогда сказала, на кухне, за чашкой кофе, вечность тому назад? 'С этим умением никто не рождается. Такое возникает, если кошка очень-очень переживает, или ненавидит кого-то изо всех сил'. Легче всего ненавидеть тех, кого любил когда-то. Труднее — тех, кого ни разу не видел. Самое трудное дело — ненавидеть самого себя. Это на самом деле трудно. Конечно, в какой-то момент любой из нас чувствует к себе неприязнь. Даже отвращение. Меня поймет любой, кого с перепоя рвало в раковину. Когда в передышке между спазмами поднимаешь потное, забрызганное лицо и смотришь на себя в зеркало — это самое лучшее средство, чтобы стошнило еще раз. Глаза — как вареные, и серая, опухшая морда, и мерзкий, дряблый рот с ниточкой слюны… да, это — Отвращение с большой буквы. Но это — не ненависть, о, нет, даже в такой момент ты себя любишь, любишь изо всех сил, и мечтаешь, чтобы закончилась поскорее рвотная пытка, и ты, любимый, наконец, уснул и видел сны, быть может… Вот ведь в чем дело, ребята: любовь к самому себе — следующий шаг инстинкта самосохранения. Это помогает выжить в таких сложных ситуациях, когда троим надо прыгать из горящего самолета, а парашютов только два. Или, например, если корабль тонет, а шлюпок на воду успели спустить вчетверо меньше, чем нужно. Тут-то отступает на задний план все то, что называют 'человеческим': самопожертвование, героизм, отвага. На сцену выходит вечный инстинкт — любовь к себе. И побеждает. Если, конечно, не находится пара-тройка зануд, вооруженных автоматическим оружием, вопящих: 'Первыми идут женщины и дети'. Впрочем, опыт показывает, что для таких зануд место в шлюпке почему-то всегда отыскивается. Да, любовь к себе — это основной инстинкт, что бы там ни говорила Шэрон Стоун.