Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 28



Ему мерещились волны, белое на сером, он звал мать: мама, не уходи, не бросай меня, не отдавай меня, мне скоро сделают руки и ноги, если отдашь, меня зарежут, мусенька, мамулечка, хоть привиденьицем приди ко мне, возьми меня в Раушен! Он просился в это не ведомое никому место, как просился бы в рай, да она и была для него царевна Царства Небесного.

Приходила Евгения Жерехова: тихо, тихо, вот сейчас от жара примочки сделаем, спирт, уксус, травы, плохо, что только на лоб и на виски, надо бы на запястья, да ведь нет у него их. Княгиня на ночь, чтобы не видели врачи, вешала на спинку кровати Мальчика иконки: Пантелеймон Целитель, Никола Угодник, Ксения Блаженная. Мальчик температурил, он умолк, лежал с закрытыми глазами, обведенными нездешней тенью. Вернувшийся из командировки Мирович сидел вечерами у кровати его и говорил с ним.

– Да он вас не слышит!

– Он меня слышит.

Он говорил – чтобы спал жар – о прохладных лугах на рассвете, тумане и росе на закате, холодном песке пляжей Раушена, о купании в море, подолгу описывая остужающую соленую воду, ее солнечно-зеленую глубину, морских коньков, медуз, дельфинов; о зимних безлюдных заповедниках лесов, где падают с веток глухари и засыпают в снегах. Мирович читал стихи, то, что помнил, пропуская строфы; читал и Гумилева, и, когда дочитал последнее четверостишие полузабытого им, фрагментами всплывающего в памяти текста:

И таинственный твой собеседник,

Вот я душу мою отдаю

За твой маленький детский передник,

За разбитую куклу твою… -

Мальчик открыл глаза.

Глава восемнадцатая

Птюшки-печенюшки. – “Они никто и ничто”. – Кто мы, коринфяне? – Битье посуды и потрясание ремнем. – “У них другая психика”. – Блюка и разблюканя. – “Не плачьте о нас!” – Отец Жан Ванье.

Княгиня приносила мелкое печенье, птюшки-печенюшки, которое пекла не только на Благовещение, жаворонки размером с колибри, одна изюминка четырем птичкам на глазок. В моем ночном дачном сне, одном из нелюбимых повторяющихся снов, покойники ели рыбу. А между мисками с этой рыбой стояли вазоны цветного стекла с мини-жаворонками Княгини. Я проснулась почти без голоса, утомленная сновидением своим, и позвонила Орловым.

– Ты помнишь, как тогда Мальчик болел после операции?

– В первый раз или во второй?

– В первый.



– Жене Болотов тогда объяснил: у инвалидов без рук и без ног, даже у самых легких, одноруких, – неполный круг кровообращения, отличающийся от обычного, потому и болеют они на особицу. Услышавший это Лугаревич сказал: “Все-то у них не так, и они никто и ничто”.

На одном из полупустых, чуть тронутых огнем листков бумажной шкатулки это “ничто” звучало в обрывке фразы, лишившейся начала с отсутствующей предыдущей страницы: “…и остальные были для новых властителей ничто. Религия, искусство, образование, наука, культура, пустые звуки, включавшие в себя толпы недоделанных чуждых персоналий, подлежали уничтожению за ненадобностью, ненужные вещи. Право на жизнь принадлежало головорезам и холуям головорезов. Страна была просахалинена соловецкой властью, приговор обжалованию не подлежал. Сказано было: прошлое – это минное поле. Я бы разъяснил на месте комментатора, описав мины замедленного действия, приведя присловье про ошибку сапера и проч., и проч. И прочь”.

Я заболевала стремительно, инвалидный младший, по счастью, уснул быстро, без страхов и причуд, без внезапного ночного скандала, уже спали все и на нашей, и на соседних дачах; наглотавшись таблеток: парацетамол, аспирин, супрастин на закуску, запив их чаем с мятою и малиной, пыталась уснуть и я, сдерживая кашель, но сон не шел. Бытие выворачивалось наизнанку, изнаночные швы одежды, точно рубцы, причиняли боль ощетинившейся шагреневой коже жизни моей. Мы-то кто такие? кто мы, коринфяне? не нам ли давным-давно святой апостол Павел сказал: “Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы передвигать, а не имею любви, – то я никто”.

Детский психиатр, наблюдавший моего младшего в раннем детстве, на слова мои, что, мол, при повышенной температуре, на пике гриппа, мой человек дождя заметно умнеет и успокаивается, закивал головою: “Аутисты все такие. Их хоть специально подогревай”. Вероятно, я была дитятку под стать, аутичная мамашка, некое прояснение сознания пришло ко мне в ту ночь жара и озноба. В огне лихорадки сгорало все, что приходилось мне терпеть, детские всплески страхов и ярости, из-за которых нельзя было выйти из дома ни с ним, ни без него, горы битой посуды (в том числе банок с вареньем, он шандарахал их о батарею; с особым тщанием колотил он чашки, блюдца и тарелки, когда на отца его напали “плохие дядьки”, в те годы подобные нападения были привычным городским сюжетом; муж лежал в нейрохирургической клинике с черепно-мозговой травмой, мир был плох, мальчишка объявил миру войну, в воздухе стояли фонтаны осколков, и ничем, кроме чуда, нельзя было объяснить тот факт, что мы с ним не были ранены, ослеплены, не заливали кровью паркет), то, как вметеливал он мне по лицу под адреналином, силища редкая; в конце концов он припечатал меня по бестолковке кирпичом, и отчасти был прав, я накричала на него довольно-таки злобно, но часа два в “скорой” и в больнице я не видела левым глазом ничего; ну, я уж не говорю о шкафах с книгами и холодильнике, их он укладывал на пол в полный рост, – словом, все и всё не имело ни малейшего веса, никакого значения, а перевешивали те моменты, когда, превратясь в ничто, я обзывала его в пароксизме гнева, боли, бессилия и отчаяния или влетала в его комнату, потрясая ремнем, а он стоял у окна, раздевшийся догола, мелкий жалкий эксгибиционист, перепуганный ожиданием неведомого наказания от чудовища в образе “третьей матери” с фашистской мордой горгоны; почему-то и он, должно быть, не помнил месяцев и лет терпеливого труда, игр, обучения, успокоений, уговоров, а помнил только такие десятиминутки, отсюда возник выдуманный им персонаж “третья мать”; была ли я первой? и куда тогда делась вторая? или я была вторая, – а кто же тогда была первая?

Не раз и не два слышала я на всяких психиатрических и психологических комиссиях (ему было четыре года, пять, он боялся чужих людей), что он никогда не будет понимать обращенную речь и не научится говорить, что он необучаем.

А позже, после уроков у легендарной Чоловской – как жаль, что он ходил к ней так мало! но она меня все же успела обучить азам своей методики… – с каким трудом взяли его в спецшколу. Впрочем, психиатры время от времени намекали: не худо бы мне отдохнуть, сдав сына на несколько месяцев в психушку; но я терпела, мы терпели все, хотя на месяц он все же попал туда, любимых своих кошек стал в форточки с шестого этажа кидать. Кошки выжили, здравствовали, я бегала вокруг дурдома, едва дожидаясь впускных дней, он держался героически, а я видеть не могла пустую застеленную кровать в его комнате.

– У них совершенно другая психика, непохожая на психику нормальных людей, – заявила мне безапелляционно одна из медицинских чиновниц.

Долгие годы, с момента, когда его, почти не говорящего, начала обучать Чоловская, вела я записи, которые время от времени в трудные дни перечитывала, они поддерживали меня. Я знаю, какого невероятного труда стоило ему научиться писать, читать, считать; вот петь и подыгрывать на ксилофоне он начал сразу (хотя с этой самой музыкотерапией и с помощью детям-аутистам у нас лет за восемь покончили, недолго музыка играла, недолго фраер танцевал; с нормальными-то не ясно, что делать).

– Какой у вас мальчик красивый, как жаль, что он такой… – говорили сердобольные продавщицы, с которыми у него устанавливался сызмальства молниеносный таинственный психотерапевтический контакт.

За его невероятные усилия в этом мире я уважаю его.

Вместо классического “От двух до пяти” мои записи должны были бы называться

ОТ ПЯТИ ДО ДВАДЦАТИ

Слова:

Блюка (от “люблю”) – любимая вещь