Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 28



Дом стоял в парке, хотя должен был стоять на берегу окнами на залив. Когда актеры, снимавшиеся возле северного фасада (доктор Дапертутто в шезлонге в центре, жена и дочери за правым плечом, Ольга, которой посвятил он один из своих спектаклей, за левым, антрепренер в профиль, Любовь Дмитриевна в немыслимом чепце анфас), увидели фотографию, всем померещилось одно и то же: дом уподобился избушке Бабы Яги, переместился, повернулся, фотограф должен был бы снимать их стоя спиной к Маркизовой луже, увязая в песке.

На другой фотографии Мейерхольд стоял на дорожке, ведущей к вилле Лепони, такса у ног, белый летний костюм, похож он был в нем на Пьеро и словно бы смотрел на залив, на горизонт с водою и небом: та же иллюзия, на самом деле с одной стороны деревянного Януса зеленел парк, а с другой – серебрилась дорога вдоль холма.

Вилла Лепони словно была собрана из нескольких домов, по недосмотру архитектора, подрядчика и прораба сросшихся воедино. Вот вроде бы сошлась острым углом двускатная крыша, в затейливом полукруглом углублении отворилось главное окно второго этажа, – не тут-то было! – рядом возник еще один всплеск двускатный, а за углом еще; сколько их тут! А сколько в доме лестниц, внешних, внутренних, начиная со ступенек крутых крылечек, коим нет числа! – и любимые зодчими териокских дач да множества дач на Перешейке, узенькие крутые трапы в толще стены, ни дать ни взять потерны кронштадтских фортов; а та, что ведет в островерхую башенку? – нет слов. Скрипели ступени, половицы переходов и коридорчиков, железный скрежет флюгарки переговаривался со стуком шишек о крышу, легким звуком распахнувшегося окна, посвистом ветра ненастной ночью; забыв на минуту о том, что теперь он Всеволод Эмильевич да еще и доктор Дапертутто, Карл Казимир Теодор Мейерхольд называл виллу “Домом Эшеров”.

О хозяине, чье имя носила вилла, говорили туманно: американский посланник. И каждый почитал своим долгом призадуматься: а ведь и впрямь имелось где-то американское посольство, а в нем таинственный Лепони; куда он делся потом? Строил ли он дом по моему вкусу в духе Эдгара По или купил уже построенный неким местным фантазером? Был ли он шпионом, как большинство посланников? Не было ли у него в роду, часом, какого-нибудь пирата, чей призрак мог бы подружиться с привидением контрабандиста Антти, чтобы резаться в азартные картежные игры, нет, не спрашивайте меня в какие, я картежник начинающий. И вот, знаете, режутся. Особенно в полнолуние, страсти кипят, оба проигрывать не привыкли, за неимением попугая кричат сами по очереди классическое: “Пиастры! Пиастры! Пиастры!” Тут замолчал он, в паузе завыли дуэтом, то дуо, то соло, два чухонских кота; она рассмеялась, расхохотался и он.

– На нашей артистической даче, – сказала она, – надпись двойная, посмотрите, когда мы вернемся: “Лепони Пьетинен”. Мейерхольд очень смешно рассказывал, как выяснял у сторожа, кто их них двоих владелец виллы, и старый финн называл то одного, то другого, никак не мог выбрать.

– Вы всякую историю завершаете цитатой из Мейерхольда. Какая удача, что вы подвернули ногу, из Москвы приехала матушка ваша за вами ухаживать, вы с ней сняли комнатку возле кофейни и не живете боле вместе с труппою в доме Эшеров…

Ночь по-августовски была полна звезд, возле редких фонарей толклись ополоумевшие мотыльки, на освещенных верандах царили чаепития, кто-то в темноте играл на гитаре, оружейный магазин у вокзала давно был закрыт, на даче Захаровых отыграли в крокет на закате, гость Сережа Прокофьев уехал в Петербург вместе с хозяином, в поезде продолжали они обсуждать утреннюю прогулку пешком в Келломяки по лесной дороге на скорость, “кто быстрее”.

– Как тепло, – сказала она.

– Странно, – сказал он, – в это лето Териоки, как летний город, южный, мы словно в Крыму. Вот сейчас прокрадемся мимо дома часовщика, обойдем кусты, – а там Черное море.

– Да разве он часовщик? – спросила она.

– Мозер? Конечно, часовщик. Покупайте часы фирмы Мозера.

– Вроде бы его фамилия Мюзер…

Тут она споткнулась, он подхватил ее под руку, неожиданно они оказались слишком близко и поцеловались.

Осока шуршала, на песке лежали перевернутые лодки, в юг играли цикады (или кузнечики играли в цикад?), играла в юг лунная дорожка.

Пространство менялось, ничего от дачного места, огромные завораживающие декорации: “Спящая Красавица”? “Ослиная шкура”? “Рике с хохолком”? “La Belle et la Bкte”? Как выяснилось, оба они в детстве раскрашивали книжные иллюстрации цветными карандашами.

– И призраки в башенке притихли, – сказала она.

– Может, их посетила тень несчастного утопленника Сапунова, им стало не по себе.



– Не надо этим шутить. Знаете, ведь он к нам с мамой пришел с любимой девушкой Бэлой, он ее звал Принцесса, долго сидели, пили чай. Он уходить не хотел, а потом ушли, собирались с Кузминым на лодке плыть к фортам в волшебную страну. И поплыли, и погиб.

– Я не шучу. Я и приехал, когда о Сапунове узнал, что он утонул, а через неделю его в Кронштадте к берегу прибило. Так долго подводные русалки, течения да ветра с ним шутили. Пожалуй, когда меня не станет, то есть когда я погибну роковым образом, я к вам буду приходить тихим призраком беззвучным. Нет, лучше я загробным голосом стану вам макаронические стихи читать, а вы воскликнете: “Коля, Николай Степанович, что вы такое мелете, как можно, восчувствуйте возвышенность момента!” Нет, пожалуй, я буду являться вам в полнолуние, завывая: “Перчатка! белая перчатка! Зачем вы забросили ее на люстру?!” Ведь вы ее закинули на люстру в “Бродячей собаке” в день открытия данного заведения, она и поныне там; зачем вы это сделали?

– Чтобы не перепутать левую с правой.

– Неправильный ответ.

– А какой правильный?

– Чтобы Перчаткоед не съел, Croquemitaine. На самом деле, может быть, это намек на рыцарские турниры? Некий вызов? Я из-за одной женской перчаточки, брошенной на лед, на заливе неподалеку в ледяную воду провалился. Как преданный пес, за поноской кинулся.

– Как преданный пес?

– Перчатку, говорят, всегда надо поднять. Даже если ее бросает вам под ноги судьба.

– Вот потому и на люстру, – сказала она, закусив сухой стебелек, – чтобы никто не поднял.

Тьма, тишина, безветрие, вот теперь спали все, всё угомонилось, ни кошачьих концертов, ни собачьего лая, ни поддельных цикад, шорохи заглохли, жесты замерли, кажется, все часы должны были встать, а за ними и время остановиться.

– Ночи, должно быть, везде разные. – сказала она. – А ночь в Африке напоминает ли здешнюю или малороссийскую?

– Мы ночью спим, а африканцы в нашем сне живут. В Африке, знаете ли, в первую половину дня все погружено в сон, а уж к вечеру-то можно путешествовать, заниматься делами, ходить в гости; за полночь жгут костры, пляшут, ночной континент, потому, может быть, все и черные. Этому времени суток принадлежит один из самых впечатливших меня тамошних ритуалов, называющийся “Ночное кормление гиен”. Вообще все, что я там видел, отличалось от умозрительных представлений; например, дворец одного из высокопоставленных чиновников, большой двухэтажный деревянный дом, крашеная веранда, неряшливый двор, напоминало не очень хорошую недорогую дачу в Териоках или в Парголове; жирафы оказались похожими на растения вроде гигантских орхидей, носороги – на бродячие валуны, леопард – на любимый ковровый рисунок, а созвездие Большой Медведицы вообще ни на что не было похоже и стояло на голове.

Вдвоем им было весело и легко, иногда казалось ему – это оттого, что она тоже высокая и по росту ему подходит.

“Вдвоем им было весело и легко, и иногда казалось ему, что это оттого, что она подходит ему по росту.

Все его териокские поездки, до театрального лета и после, были только прологом и эпилогом.

И сам-то роман должен был бы продолжаться именно тут, а не в Тучковом переулке подле дома, где когда-то (давно ли?) жил он с молодой нелюбящей женою. Мешали разве что рельсы, не пожелавшие сметать на живую нитку время и пространство. Да еще то, что всякие отношения отчасти напоминали работу над ошибками, толку от которой не было вовсе”.