Страница 10 из 25
До тарелки старушка не дотронулась, демонстративно отодвинула ее в сторону. Отрезала кусок белого хлеба, налила чаю, глотнула, пожевала: чего-то все-таки недоставало. Оглядев стол, она после некоторого раздумья взяла печенье. Надкусила... Все - поела! Держа на весу чашку с ложкой, злобно бросила на нас косвенный взгляд, отметила, что жена моет посуду. Я с любопытством ждал, попивая компот: отдаст или не отдаст она грязную чашку жене. Минутное колебанье. Решилась: затолкала чашку в самый дальний угол подоконника. Чем ей, мол, давать, пусть лучше немытая стоит! Сжала палку и отправилась с кухни восвояси. Однако свернула к комнате отца и, заглянув в нее, торжественно возвестила, чтобы мы слышали:
- А я села на его место! Сломал телевизор, а просить прощения не хочет!
- Что с ними говорить - хамье! - раздался отцовский бас.
6.
Итак, война объявлена, и я, подавив в себе интеллигентское желание вежливо поинтересоваться у старой женщины, нуждается ли она в уборке, с беспощадной мстительностью начинаю пылесосить в ее крошечной комнате: порядок, дескать, для всех один. Она лежит на кровати, сложив на груди руки, на ее лице застыло выражение фатальной скорби, глубочайшей отчужденности от земной суеты. Это выражение предназначено для меня. Время от времени она стонет.
Я не обращаю внимание на ее помертвелый вид и не пытаюсь сочувствовать. С такими людьми надо вести себя наоборот: чем хуже к ним относишься, тем больше они тебя уважают. Во всю мощь вопит радио - тяжелый рок: "Эскадрон моих мыслей шальных... Мои мысли -- мои скакуны!.." Хорошая песня! Пылесос гудит.
Как только я добираюсь до кровати, старушка приподнимает свои боты и держит их на весу, до тех пор пока я не соберу пыль под кроватью и вокруг темно-зеленого чугунного ночного горшка с крышкой. Несмотря на десятилетия, он сохранил отпечаток какого-то массивного изящества: плавные изгибы горловины как бы призывают седалище прочно и со вкусом угнездиться на нем.
Пылесос я выношу в коридор - ко мне тут же подскакивает жена:
- Я очень боюсь за гуленьку... Вдруг с ним что-нибудь случится...
- А что такое?
- Я стирала пыль с дивана, нагнулась... а у меня из носа капнуло несколько капель... прямо на пол... А он там, зайчик, валялся сколько раз...
- Надо было постлать газету... на это место.
- Ты смеешься, а здесь дело серьезное... Ребенка надо сохранить здоровым... И так, видишь, что у него со стулом!.. Если бы я что-нибудь придумывала, а то ведь, смотри, какой у тебя зуд в носу... Особенно вечером и по ночам... Что, я не права?
- Права, права! - Я скрылся в ванной, насаживая тряпку на швабру.
Акакий приоткрыл дверь, просунулся вовнутрь. В руке у него болтался мой мокрый носок (он стащил его из таза): "Понюхай!" Я сморщил нос: "Вкусно пахнет". С некоторых пор он заставлял всех домашних нюхать все подряд: цветы, машинки, плюшевого мишку, тапки. Ему очень нравилось это слово: "нюхать". Акакий исчез: понес носок к отцу, чтобы тот нюхал, а после - к бабке.
В ванную заглянула жена:
- Ты тряпку мыл в раковине?
- Да.
- Мы же туда сморкаемся, плюем... А потом ты наши сопли по полу размазываешь, а гуленьки ползает... А после, тьфу-тьфу, что-нибудь подхватит...
Я стал перемывать тряпку, держа ее над раковиной.
- Помой раковину... Мочалкой помой... как следует! А уж потом мой тряпку! - Она показала, как надо это делать.
- Мой тогда сама, - огрызнулся я.
- И помою!
Я обиделся - ушел. Жена принялась мыть лестничную площадку, коридор... И по всей квартире как-то внезапно и неотвратимо распространялась невесть откуда взявшаяся вонь, как будто только что в каком-то углу обдулся кот.
- Ты не чувствуешь, какая вонь?!
- Я ничего не чувствую: у меня аллергия! - отрезала жена и после паузы добавила: - Мне неудобно тебе говорить... но ты под диваном оставил презерватив... Не хватает только, чтобы гуленьки его подобрал... И вообще: из-за тебя мы ничего не успеваем... С ребенком давно пора гулять...
- Ну иди! Я домою...
- Одевай ребенка! -- произнесла она с интонацией, в которой явственно угадывалось: "Ты мерзавец!"
Я извлек Акакия из бабкиной комнаты. Он валялся на ее кровати и болтал ногами - на его лице было написано блаженство. Она же обиженно скорчилась в уголке на кресле. По-видимому, минуту назад он согнал бабку с постели.
Я одевал ему штаны, он сучил ногами и пел: "Ма-ба-га-ка, те-те-дя, и-ка-и-ди, па-пэ-па". Пение он сопровождал размашистым дирижированьем, и вдруг его рука ткнулась в мой подбородок. Жена, кажется, стояла на страже. Мгновенно выскочив из комнаты, она заорала:
- Куда он влез?
- Никуда!
- Ты клянешься, что никуда?
- Клянусь!
- Ну что это такое! - заныла она. - Ты что, испытываешь судьбу?! Сколько раз я тебя просила... Почему, когда я с вами, я все время боюсь, как бы он куда ни влез... Только и нервничаю...
7.
Слава Богу, ушли.
Я быстро привел "еврейский погром", как выражался отец, в состояние относительного порядка. Игрушки, пеленки, нижнее женское белье, книжки я распределил по рубрикам и разместил по ранжиру, так что они перестали хаотически смешиваться друг с другом, теряя всякие различия и особенности.
Отец закручивал банки. Бабка затихла: наверняка задала храповицкого. Солнце пекло нестерпимо. Моя спина медленно поджаривалась через оконное стекло. Так жарко, очевидно, бывает только в аду, на чертовой сковородке. Я открыл окно - ветер с завываниями, как-то зло и стремительно ворвался в комнату, задул по углам, распахнул дверь. В кухне хлопнуло окно. Кажется, разбилась банка.
Все гудит. За окном почти до половины гнется береза. Я запираю окно.
У меня чуть больше часа. Можно расслабиться, если, конечно, поплотнее прикрыть дверь, потому что отец неистово принялся стучать банками, чтобы я не смел забывать о его присутствии ни на секунду. В любом случае, это было терпимо, и я углубился в книгу:
"Отсутствие у Сталина гениальности научной, государственной и художественной было следствием сопротивления Провиденциальных сил. Темные дары гениальности научной и гениальности художественного слова, уже вложенные в него Урпарпом, удалось парализовать в астральном теле этого существа еще до его рождения на Кавказе. Гениальность же государственная была вырвана у него уже после появления в Энрофе, когда он был ребенком. Смутная же память об акте вручения ему темных даров продолжала в нем жить; отсюда и разрыв между глубокой верой в свою энциклопедическую гениальность и тем фактом, что ни в одной области, кроме тиранствования, он этой гениальности проявить не мог".*12
- Мама, ты хлеб резала? - послышался за дверью отцовский бас. Металлической сеткой заскрипела кровать. (Бабка приподнималась и, верно, сбрасывала с себя сонное оцепенение.)
- Нет.
- Ты же резала хлеб!
- Я не ела хлеб... Это он резал. (Он - это я. Я живо вообразил, как она ткнула пальцем в стенку, за которой я сидел.)
- Ты не ела, а отрезала!
- Я лгунья! Что я ни говорю, все враки... Известная лгунья! - Бабка в негодовании вылезла в коридор. - Что я ни делаю, только плохое... Где дырочку сделали - это мама сделала!.. Спасибо тебе, сыночек дорогой! Дорогой мой сыночек!
- Ну ладно! Хватит! - отец прервал дискуссию и заковылял в свою комнату: ему наскучило закрывать помидоры.
8.
Я вновь открыл книгу. В бабкиной комнате послышалась неясная возня, звук передвигаемой мебели, и опять все стихло. Читалось как-то с напряжением, я отвлекался, потом буквы начали медленно расплываться, голова судорожно падала и дергалась. Наваливалась тяжелая дремота.
Мне стал мерещиться кот, жмущийся вон в том углу. Почему-то я очутился в московской квартире. Кот со свистом проносился вдоль стенки нашего коридора. (Так, бывало, когда ночью, в кромешной тьме, я шел в туалет.) Вдруг он подполз ко мне - весь съежившийся, костлявый, ребра наружу, с расширенными от ужаса зрачками, вытянув шею. Я коснулся его шеи, и с чувством острой жалости ощутил под пальцами слабые позвонки. Мне припомнился тот день во всех подробностях.