Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 26

– Мы из троскинских… знаете село Троскино?… – отвечал со вздохом Антон.

– Ну, вестимо, как не знать.

– А вы, братцы, отколе?

– Отколе? а из сельца Дубиновки, слободы Хво-ростиновки, вотчины Колотиловки, – отвечал серьезно черный.

– Ишь черти, балясники! – вымолвил Антон.

– Аль не веришь! – продолжал Матюшка, ей-богу, правда; а коли знать хочешь, так по деревням шлялись, зипуны да понявы шили… Эй, земляк, нет ли табачку: смерть нюхать хоцца.

– Нет, нету… ну, а, примерно, какая ваша служба?

– А вот какая: пришел в деревню, брякнул дубиной в окно: «Эй вы, тетки, бабы, девки да хозяева с чече-ревятами, нет ли шитва?», а нет шитва, так бражки подавай удалому Кондрашке!…

– Стало, вы портные?

– Портные, ребята удалые!… Эй, Севка, что ж ты прикорнул, собачья голова, аль сноху нажил? ну, запевай: «Эй, вдоль по улице, да мимо кузницы»… ну!.,

И оба затянули лихую, забубённую песню. Антон слушал, слушал и не мог надивиться удали молодцов.

– Что, много оброку платите? – спросил он задумчиво, когда песня была окончена и парни закурили свои трубки.

– Ровно ничего, – отвечали они в один голос.

– Как так?…

– Да так же: мы, брат, вольные, живем не тужим, никому не служим.

Тут Матюшка приложил коренастую ладонь к правой щеке своей и запел тоненьким, пронзительным дискантом:

Ты зачем, зачем, мальчишка,

С своей родины бежал?

Никого ты не послушал,

Кроме сердца своего…

Вскоре все три путника достигли высокой избы, осененной елкой и скворешницей, стоявшей на окраине дороги при повороте на проселок, и остановились.

– Вот мы шутя, а алтын на сороковину отмахнули, – сказал Матюшка Антону. – Ну что ж, слезай, пора духу перехватить; вот, гляди, и казенная аптека перед нами…

– Нет, спасибо, братцы, – отвечал тот, – пра, спасибо, – прибавил он, озираясь на стороны и почесывая затылок.

– Э, полно миряком-то прикидываться, пойдем со рвем косуху при спопутности…

– Неколи… вам дело досужное, а мне в город пора… Антон вздохнул.

– Ну вот еще, поспеешь.

– Денег нету.

– Эка беда, ступай оставь что-нибудь в закладе, как назад поедешь, отдашь…

Видно было, что наш мужик сильно колебался; наконец он собрался с духом и сказал решительно:

– Ей-богу, не пойду!

– Что ж ты, глотку опозорить боишься, что ли? не пьешь?…

– Пить-то пью… эх, нет, не пойду!…

Антон повернул лошадь к городу.

– Ну, да черт те дери… эй, земляк, выпей хошь для миру… хошь для миру-то выпей…

– Господь с вами, – сказал Антон, пуская рысью пегашку.

– Экой черт! – кричали ему вслед молодцы, – прямая шалава!… погоди, обронил хвост у лошади… эй!., цапля!…

Но Антон ничего не слышал; он давно уже был за горою. Погода между тем как будто собиралась разгуляться; свинцовое небо прояснилось; это делалось особенно заметным вправо от дороги к селу Бабурину. Белый господский дом и церковь, расположенные на горе, вдруг ярко засияли посреди темных, покрытых еще густою тенью дерев и избушек; в свою очередь, сверкнуло за ними дальнее озеро; с каждою минутой выскакивали из мрака новые предметы: то ветряная мельница с быстро вращающимися крыльями, то клочок озими, который как бы мгновенно загорался; правда, слева все еще клубились сизые хребты туч, и местами косая полоса ливня сливала сумрачное небо с отдаленным горизонтом; но вот и там мало-помалу начало светлеть… Сквозь туманную мглу просияла пестрая радуга, ярче – и вот она обогнула собою половину неба; луч солнца, неожиданно пробившись сквозь облако, заиграл в бороздах, налитых водою, и вскоре вся окрестность осветилась белым светом осеннего солнышка. В то же время и самая дорога как бы немножко повеселела. Чем ближе придвигалась она к городу, тем более было заметно на ней оживления. Нередко начинали уже попадаться тучные, укутанные веретьями возы с мукою, рожью, огурцами, горшками и разными другими хозяйственными принадлежностями. Кое-где встречались бабы, тащившие за веревку хилую, костлявую коровенку с высохшим выменем, которую, вероятно в награду за ревностную службу многих лет, влачили продавать кошатникам на шкуру. Из проселков то и дело сворачивали телеги, наполненные мужиками и бабами, горланившими песни. Нарядные поярковые шляпы, кафтаны и сапоги у мужчин, алые повойники и коты пестрые у женщин давали знать о происходившей в городе ярмарке. Проехав еще версты две, Антон увидел длинную, бесконечную фуру с высоким верхом, покрытым войлоком; на передке сидел нахохлившись седой сутуловатый старик и правил изнуренною, едва переводившею дух тройкою; подле него на палке, воткнутой в облучок, развевался по воздуху пышный пучок ковыля. Из кузова, завешенного кое-как рогожею, высовывалось несколько ног, смуглых, черных, а между ними виднелась кудлатая, взъерошенная голова, державшая во рту трубку с медною оковкою. Из фуры слышался живой разговор на каком-то странном, диком языке. К задней части экипажа, переплетенной веревками, была привязана целая дюжина разношерстных лошадей, тавренных по бедрам. Словом, по всему узнать можно было цыган-барышников. Далее попался слепой нищий, упиравшийся одной рукой на сучковатую палку, другою на плечо худощавого оборванного мальчика, с трудом вытаскивавшего изнуренные, больные ноги из грязи. Оба они, как видно, также поспешали на ярмарку в надежде выгодной добычи. Наконец-то заблистали вдалеке маковки церквей, глянули кровли, здания, а там выставилась из-за горизонта и вся гора, по скату которой расползался город. На песчаных отмелях широкой реки, огибавшей гору, белелся монастырь; паром, нагруженный подводами, медленно спускался по течению реки; на берегу чернелось множество народу, возов, лошадей. Шум слышался еще издали.

Сердце почему-то сильно забилось в груди Антона, когда он подъехал к заставе. Он словно впервые почувствовал себя на чужбине и безотчетно вспомнил о жене и ребятишках. Вслед за тем пришел ему в голову Никита Федорыч, горькая доля, ожидавшая семью в случае неудачи, потом встреча с мельником… Он быстро соскочил с пегашки и, приблизившись к мужику, торговавшему ободьями, спросил отрывисто, как бы проехать короче на конную. Получив ответ, Антон вступил на заставу и вскоре, подобно зерну, попавшемуся раз под порхающий жернов, был затерт толпою и исчез вместе с своей клячонкой.

IV. ЯРМАРКА

Городишко, где происходит ярмарка, принадлежал к самым ничтожным уездным городам губернии. Глядя на него в обыкновенное время, нельзя даже подумать, чтоб он мог служить целью какой бы то ни было поездки; он являлся скорее на пути как средство ехать далее; куда ни глянешь: колеса, деготь, оглобли, кузницы, баранки – и только; так разве перехватить кой-чего на скорую руку, подмазать колеса, сесть, и снова в дорогу. Но в ярмарочную пору, и особенно осенью, он принимал такую оживленную, разнообразную наружность, что трудно даже было узнать его. И не мудрено: сколько ни находится в околотке мужичков с залежными гривнами и пятаками, с припасенными про случай ржицею, гречею, мукою и сеном, все окрестные купцы, барышники, мещане, промышленники всякого рода и сброда – все стекалось сюда, кто для барышей и дела, а кто, как водится, погулять, поглазеть да мошну повытрясти. Впрочем, и то сказать надо: есть на что посмотреть, есть что и купить в «коренную ярмарку»[1]. Сколько одних навесов, яток, стоек, шатров понаставлено не только на площадке, но даже по всем переулкам, закоулкам, по всему скату горы вплоть до самого берега! И чего уж нет-то под ними, какого надо еще добра и товара? Тут пестрыми группами возносятся кубышки, крыночки, ложки кленовые, бураки берестовые, чашки липовые золоченые суздальские, жбанчики и лагунчики березовые, горшки, и горшки-то все какие – муравленые коломенские! Там целые горы жемков, стручьев, орехов, мякушек, сластей паточных-медовых, пряников, писанных сусальным золотцом… Здесь мечутся в глаза яркою рябизною своею полосушки, набойки, холстинки, митка-ли всякие… А сколько платков, сизых, и желтых, и алых, с разводами и городочками, развеваются по воздуху! Сколько александровки, кумачу, ситцев московских, стеклярусу!… А сколько костромского товару: запонок, серег оловянных под фольгою и тавлинок под слюдою! – кажись, на весь бы свет с залишком стало. Поглядите-ка теперь, сколько посреди всего этого народу движется, толкается и суетится! какая давка, теснота! То прихлынут в одну сторону, то в другую, а то и опять сперлись все на одном месте – хоть растаскивай! Крик, шум, разнородные голоса и восклицания, звон железа, вой, блеянье, топот, ржание, хлопанье по рукам, и все это сливается в какой-то общий нестройный гам, из которого выхватываешь одни только отрывчатые, несвязные речи… Прислушайтесь: «Ой, батюшки, давят! Ой, голубчики, давят!» – пронзительно взвизгивает толстая мещанка в мухояровой душегрейке на заячьем меху. «Ой, родимые, отпустите! Проклятый, – чего лезешь!…» и вслед за тем раздается подле густой бас: «А сама чего топыришься… Ну, ну, не больно пихайся, я и сам горазд…» – «Ах ты, такой-сякой, общипанец…» Но тут голос мещанки покрывается рассыпчатым дребезжаньем торговки: «Купчиха! голубушка! на баранки, на баранки, сама пекла! На сайку, на горячу, сама пекла, на сайку…» – «По лук, по лук!» – слышится вслед за этим. «Э! лачи грай! тамар у девел, течурасса ман!» (э! добрая лошадь, убей меня бог, украл бы). – «Авен, авен-те кинас!» (пойдемте торговать!) – кричат в отдалении цыгане. «Что покупаете? Ситцы-с, канифасы, нанки, выбойки!., у нас брали, пожалуйте!…» – «Эх, солнышко садится, а у меня в мошне ничего не шевелится!» – раздается где-то в стороне. «Иван Трофимыч! Иван Трофимыч! где, вы говорили, гребенки продают?… Ой! ой! давят… Иван Трофимыч, не отставайте!» – и толпа дворовых девок, разряженных в пух. и в прах, кидается сломя голову к высокому лакею со встрепанной манишкой. «Сюда, сюда, Анна Андреевна, не опасайтесь-с, ничего-с… Марфа Васильевна, не отставайте, город помещенье болыпое-с, долго ли потеряться…» – «По клюкву, по ягодку по клюкву!» – «Помилуй, Христов ты человек, сам гляди, нынешнее!» – «Черн больно…» – «Како черно, где оно черно? Ну, где? Сено что ни есть свежее, звонкое сено, духовитое…» – «Спиридоныч, а Спиридоныч! купи девке-те коты-те, ишь воет, ажио душу дерет». Звуки гармоники и удалая песня заглушают на мгновение все голоса. «Севка, Севка! припрем-ка вон ту купчиху-то, что больно топырится…» – «И то, и то, напирай сильнее, Матюха, ну, не робей!» – «Ой, батюшки, давят! Ой, голубчики, давят!» – снова вопиет на всю ярмарку мещанка в душегрейке на заячьем меху. «Ишь, чертова кукла, как воет; а ну-кась, Севка, катнем-ка еще…» – «Ну, черт с ней! Знаешь что, Матюшка, пойдем-ка, брат, на конную, нашлялись здесь вволюшку…» – «На нашу долюшку! Ну, Севка, пойдем… Эй, стой! Вон, кажись, сцепились – драка; ступай сюда!» Долговязый белокурый парень стоит, оскалив зубы, перед седым стариком, увешанным кнутами, варежками, кушаками, который ругается на все бока и чуть не лезет парню в бороду.

1

[1] Так называются вообще в средней России осенние ярмарки. (Прим. автора.)