Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 52

Никита Федорович узнал говоривший голос. Это был Феденька Талызин.

— А доктору показывали? — спросил другой голос, тоже знакомый.

— Да что ж, доктору? Вы знаете, ведь там у докторов на цепь сажают и обращение уж очень крутое, — здесь, у меня, ему все-таки лучше. Вот вас дожидался, а теперь посмотрим… Вы все-таки хотите пройти к нему?

— Да, — ответил все тот же знакомый голос.

— Ох, не ходите, Михаил Петрович, неровен час! "Михаил Петрович! — подумал Волконский. — Это — П_а_н_т_а_л_о_н!" — вспомнил он почему-то именно прозвище шурина.

— Да отчего вы его держите взаперти, — опять спросил Бестужев, — разве он буен?

— Нет, не буен — смирный. Но тогда, как он убежал от нас, мы, как ни искали, не могли найти его. Думали уже, что кончил с собою, да вдруг он явился в Москве, к самому Апраксину-старику, наговорил ему всего совсем несуразного, уверял, что он — дух, а не человек, смеялся, кричал, что он вечен и всемогущ. И смех, и горе просто… Напугал так старика… Тот его насилу в комнату запер. Прислал за мною… Ну, вот я привез его к себе и боюсь, чтобы он снова не ушел да не натворил чего.

— Ну, а «ей» не сказали, что он сошел с ума?

— Нет, она не знает, ей только сказали, что он болен. А очень ей хотелось видеть его, как уезжала.

— Пустите меня к ней!.. Не сумасшедший я вовсе! — вдруг ясно и отчетливо крикнул князь Никита.

— Слышите? Очнулся! — проговорил Талызин.

— Ну, да, пойдемте к нему!

Замок щелкнул. Маленькая дверь открылась, и в ней показалась фигура Михаила Петровича. Талызин не вошел.

Бестужев поздоровался с князем Никитой, пощупал его голову, оглядел руки и спросил, давно ли Никита Федорович был на воздухе.

— Не помню, — ответил он совершенно твердо.

— А хотели бы пройтись?

Никита Федорович вместо ответа бодро встал со своей соломы.

Бестужев взял его под руку и вывел на свет.

Волконский вышел, щурясь после своей полутемной комнаты.

— А где Миша, Лаврентий? — спросил он.

— Они придут, придут, — успокоительно произнес Михаил Петрович.

Лаврентий действительно сейчас же пришел. Волконский при его помощи умылся, надел чистое белье, камзол и башмаки и вышел в сад к Михаилу Петровичу. Талызин не показывался.

Никита Федорович долго ходил по саду с Бестужевым, стараясь как можно разумнее доказать, что он не сумасшедший, и, беспрестанно повторяя это слово, говорил по чести, что все может понять и понимает.

Михаил Петрович не только не возражал, но часто одобрительно кивал головою, как будто верил в каждое слово Волконского, вполне разделял его мнение и убеждался его доводами. Наконец он будто совсем убедился и ушел в дом по аллее, с видом человека, которому предстоит еще много дела.

Никита Федорович остался ходить в саду с Лаврентием, который почему-то счел нужным поддерживать его под руку, хотя князь шел совсем бодро. Волконский, как бы не желая обидеть Лаврентия, не запрещал ему делать это, если ему так казалось лучше, и продолжал ходить молча.

Наконец в аллее показался Талызин, неуверенно подходивший к князю Никите. Волконский остановился навстречу ему. Феденька подошел на приличное все-таки расстояние и участливо, стараясь говорить как можно спокойнее, спросил:

— Ну, что, как вы? Не хотите ли отдохнуть? Вам уже пора спать, я думаю.

Это значило другими словами — ступайте под замок.

Волконский ничего не отвечал. Прошло несколько времени неловкого, тяжелого молчания.

Наконец выступил вперед Лаврентий.





— Батюшка-барин, — заговорил он, повалясь Талызину в ноги, — отпустите нас к себе! Мы никому зла не сделаем. Отпустите, что вам теперь… мы уедем, ей-Богу, сейчас уедем… Чего вам бояться отпустить нас…

И Лаврентий стал просить и доказывать, что лучше всего для его князиньки уехать к себе, и что он будет жить там, голубчик, никого не трогая.

— Конечно, пустите меня домой, — проговорил князь Никита так просто и здраво, что Талызину показалось это, наконец, вполне должным и возможным.

— Как угодно, — протяжно проговорил он. — Как угодно вам… Что ж, я сейчас же велю заложить коляску… я сейчас…

— Благодарю вас, — сказал Волконский, протягивая руку.

— Я сейчас, — повторил Талызин и, быстро повернувшись, почти бегом направился в дом.

В это время со стороны двора, у крыльца дома, стояла уже коляска Михаила Петровича Бестужева, и возле нее хлопотали люди с вещами.

Сам Бестужев, одетый по-дорожному, стоял тут же, держа за руку Мишу, которого увозил с собою, к себе, не желая оставить его на руках Талызина, а тем более сумасшедшего отца.

— Просится к себе. Как вы думаете, отпустить? — спросил, подходя, Талызин, бровями показывая, что говорит про того, кто в саду.

— Отпускайте, все равно, — бегло, сквозь зубы произнес Михаил Петрович, тоже показывая глазами на Мишу, чтобы Талызин замолчал при нем: дескать, вы там, как хотите, мне все равно, а ребенка дайте увезти спокойно.

— Дяденька, — сказал Миша, — мне хотелось бы повидать на прощанье батюшку.

— Я сказал тебе, что отец твой болен и лучше не беспокоить его, — ответил Бестужев, — он скоро выздоровеет и приедет к нам.

Миша недоверчиво, глубоко вздохнул.

— Ну, готово! — проговорил Михаил Петрович. — Едем! — и он стал прощаться с Талызиным.

Через час другая коляска стояла у крыльца. Князь Никита с Лаврентием уезжали к себе.

— А Миша, где же Миша? — беспокойно спрашивал Никита Федорович.

Ему сказали, что Миша ждет его у них в деревне, и князь Никита уехал домой в надежде, что увидит там сына.

VI

В ДЕРЕВНЕ

Когда князь Никита приехал к себе в деревню и не нашел там сына, он принял это гораздо спокойнее, чем думал Лаврентий, как будто он ждал этого и был готов к тому, или как будто это новое несчастье кольнуло его в такую душевную рану, боль которой была уже настолько сильна, что ее ничем, никаким новым несчастьем нельзя было увеличить.

Он поселился в опустевшем теперь для него доме и по целым дням ходил, не проронив ни одного слова. Ужение было оставлено. Медицина и книги — все оставлено. Постройка, которую не для кого было делать, стояла в запустении, доски мало-помалу разносились, кто хотел ими пользоваться, и пробитая к ней тропинка заросла свежею, зеленою травой.

Князь Никита ничего не делал и ни с кем, даже с Лаврентием, не говорил. Ел он редко, когда попадется, спал, когда случится, иногда среди дня, где-нибудь в углу, на кресле. Ночи почти всегда были у него бессонные.

"Ух, тяжело! — думал он всегда одно и то же, — тяжело вот тут, — он брался за грудь и сдавливал ее. — Один… один… Всех взяли, всех увезли… Но я снесу… И его увезли… Тяжело!.. Они думают, что я сумасшедший, — но мне легче было бы, если бы я с ума сошел. Я не понимал бы тогда, а тут я живу, я понимаю…"

Иногда он пробовал закрывать глаза и, закрыв их, вызывал пред собою милые ему образы, — и тогда недавнее прошлое представлялось ему так ясно, так подробно, как будто он все еще жил в нем. Это облегчало на один миг, на один миг приносило отраду; но глаза открывались — и действительность становилась еще мучительнее, чувствовалась еще живее.

Князь Никита не пропускал ни одной церковной службы.

Он часто тоже молился пред большой киотой в спальне, пред которой столько лет каждый день утром и вечером читал молитвы, стоя вместе со своей княгиней. Порою, когда он с закрытыми глазам и со сложенными руками опускался теперь здесь один на колена, ему вдруг казалось, что рядом с ним снрва шепчет милый, тихий голос, повторяя за ним. Это был голос ее, Аграфены Петровны, и князь Никита обыкновенно слышал его так ясно, что верил, что это она, действительно она приходила к нему.

Он писал длинные письма и жене, и сыну, и Михаилу Петровичу, но не получал ответа, словно его письма не доходили никуда.

Так прошло месяца три.

Князь Никита все молчал по-прежнему, подолгу глядел в одну случайно попавшуюся на глаза точку, выходил из дома с непокрытою, несмотря на дождь и непогоду, головою и по целым дням без отдыха и устали бродил, не замечая, куда он идет. Он часто подходил так к обрыву реки, но также бессознательно поворачивал назад, как и подошел, словно кто-нибудь удерживал его и отводил от опасного места.