Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 52

— Да, и помогу, — подтвердил князь Никита.

— Но как же, голубчик? Ведь это невозможно, — недоверчиво произнес Черемзин.

Но он стал настаивать на том, чтобы князь Никита объяснил, как это он собирается помочь ему. Он думал просто, что Волконский хочет утешить его, поддержать и поэтому говорит так себе, чтобы дать ему хоть тень надежды. Но Черемзин знал, что надежды этой не может быть.

На другой день Волконский не возобновлял этого разговора, и его гость еще больше убедился в справедливости своего предположения.

Черемзин провел у Волконских недели две и наконец собрался уезжать.

Накануне его отъезда Никита Федорович пришел к нему опять вечером и спросил:

— Так ты положительно хочешь уже уезжать?

— Да, голубчик, пора, — озабоченно ответил Черемзин.

Он опять находился в таком состоянии, что не мог долго засиживаться на одном месте, и, как ни хорошо ему было у Волконских, но все-таки ему многого недоставало. Он тосковал по княжне Ирине Петровне, и ее-то и недоставало ему, а потому он и не мог сидеть на одном месте. В переездах, в дороге ему все-таки было легче.

— Ну, а если я тебе скажу: поезжай назад в деревню? — произнес Волконский.

Черемзин нахмурил брови и недовольно взглянул на друга.

— Полно тебе, князь Никита! — сказал он, хмурясь.

— А разве ты забыл, что я обещал помочь тебе? — перебил его Никита Федорович и, улыбаясь, весело взглянул на Черемзина.

Тот в свою очередь недоумевающе, вопросительно посмотрел на него и спросил:

— Так ты не шутишь? это серьезно?

— Нет, не шучу. Дай только мне слово, что исполнишь то, что я потребую от тебя.

— Хорошо, даю слово, — сказал Черемзин, несколько подумав.

— Ну, так вот, возьми это письмо, — и Никита Федорович достал из кармана уже готовое и запечатанное письмо, — и вези его, не читая, к себе в деревню, а когда приедешь — прочти и объяснись со стариком Трубецким.

— И ты думаешь, что из этого что-нибудь выйдет?

— Я даю тебе слово, что выйдет, если только, повторяю, суждено Ирине Петровне стать твоею женой.

Черемзин подчинился другу и, изменив свой маршрут, отправился назад, к себе в деревню.

III

НОВЫЙ ГОД

Черемзин уехал и как будто увез с собою дурную погоду, стоявшую все время его пребывания у Волконских. После дождей и мокроты вдруг завернула сухая погода бабьего лета. Солнце выглянуло на совсем синем небе и к полудню пекло, как в июле. Закаты были, конечно, свежее июльских, но тем не менее приятны и не холодны.

В один из этих, несмотря на сентябрь месяц, тихих и даже теплых вечеров Никита Федерович сидел с Лаврентием на вдавшемся в реку пригорке, за своим любимым занятием — ужением рыбы.





Медленная, прозрачная летом и теперь к осени чуть потемневшая, словно сгустившаяся, река беззвучно плыла между своих скошенных и снова уже обросших травою зеленых берегов, кое-где изредка оттененных красновато-желтою глиною обрывов.

"Все реки, — вспомнил Никита Федорович, — текут в море, но море не переполняется; к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь".

В последнее время Волконский мало-помалу оставил все свои книги и остановился на одной только Библии, открыв в ней вдруг такую силу и мощь, пред которыми все остальные сочинения казались ему ничтожными и жалкими. В особенности его поразил Екклезиаст. Здесь, на этих нескольких страницах, как казалось ему, сосредоточивалась в_с_я мудрость человеческая, было все то, о чем писали и над чем думали, как над новым, люди впоследствии.

"Бывает нечто, — говорил Екклезиаст, — о чем говорят: "Смотри, вот это новое", но э_т_о было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после. Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было; и Бог воззовет прошедшее".

"И так все, — думал князь Никита, — все — суета сует и томление духа!"

— Господи, хорошо-то как! — вздохнул вдруг Лаврентий.

С тех пор, как барин и старый слуга сходили вместе в Киев, между ними образовались совсем новые отношения, естественные и простые. Правда, в доме, а тем более при людях Лаврентий оставался прежним Лаврентием и никогда не только не садился пред князем, но даже упорно выдерживал свойственный крепостному человеку тон; но когда они были совсем одни, окруженные лесом, привольем реки или простором поля, Лаврентий преображался и становился другим человеком с князем.

— Ты что сказал? — спросил князь Никита.

— Я говорю, хорошо-то как! — и Лаврентий показал рукою на полосу реки, луга и синюю даль. — Истинно хорошо, а ведь кажется, ничего нет, ни домов с колоннами, ни фонтанов, ни статуев, — пояснил он. — В Петербурхе-то они казались как будто и ничего, а все-таки все это ни к чему.

"Кто может выпрямить то, что Он сделал кривым?" — пришло опять на ум Никите Федоровичу, и жалкие потуги людей создать что-то, что, по их мнению, было бы красивее существовавшего в природе, показались ему удивительно смешными и неуместными.

— Суета, и это — суета, — проговорил он вслух.

Лаврентий понял слова князя именно так, как они были сказаны, и тоже улыбнулся.

"Конечно, суета!" — сказала эта улыбка.

Князь Никита уже давно заметил, что не один Лаврентий умел и мог понимать его, но что тот народ, из которого вышел Лаврентий, тот народ, который говорил с какою-то презрительною грустью: "все помирать будем", и тогда, когда земное горе надвигалось на него, и тогда, когда, соблазняя его, ему предлагали земные блага и благополучия, — тот народ также мог понимать и понимал именно то, что князь Никита считал единственно важным; мало того, он сознавал, что и сам потому так легко дошел до своего «важного», что принадлежал к тому народу, из которого вышел Лаврентий и который думал одинаково с ним.

Эти простые слова "помирать будем", казавшиеся столько раз Никите Федоровичу трогательными, ясно, верно были объяснены несколько веков тому назад Екклезиастом: "Все идет в одно место; все произошло из праха, и все возвратится в прах!", "Конец дела лучше начала его, и день смерти — дня рождения", "Человек не властен над духом, чтобы удержать дух, и нет власти у него над днем смерти и нет избавления в этой борьбе, и не спасет нечестие нечестивого", "Как вышел он нагим из утробы матери своей, таким и отходит, каким пришел, и ничего не возьмет от труда своего, что мог бы он понесть от труда своего".

С тех пор как князь Никита сошелся в деревне ближе с народом, он вдруг увидел, что до сих пор в душе жил с ним одинаковою жизнью, и с радостью увидел, что то, чего он достиг, как ему казалось, сам, собственною работою своего духа, подтверждалось рассуждениями Екклезиаста и жизнью народа.

В Петербурге, в разговорах, Веселовский, горячий поклонник и приверженец заграничного, часто ссылался на закоснелость мужика, на его упорное нежелание с охотою, с удовольствием наброситься на те улучшения и блага, которые переносились к нам из чужих краев, называл это ленью и бранил мужика совершенно так же, как бранила Аграфена Петровна самого Никиту Федоровича, когда он не хотел заниматься тем, чего требовала она от него вначале и в чем видела с_в_о_е настоящее дело.

Но Волконский не считал ленью того, что раздражало Веселовского. Мужик покорно принимал то, чему его научали, но, видимо, в глубине души своей считал это суетою.

И кто тут был больше прав?

Князь Никита с Лаврентием думали, что они, а Веселовский не сомневался, что правда была на его стороне. Но Екклезиаст говорит, что и это — суета, ибо кто знает, что хорошо для человека в жизни, во все дни суетной жизни его, которые он проводит, как тень? И кто скажет человеку, что будет после него под солнцем?

Рыба клевала мало: князь ли Никита был невнимателен, или действительно клев прекратился, но только они поймали немного.

Лаврентий сложил удочки, взял ведро с рыбою, и они пошли домой.

Никита Федорович казался задумчивым. Он прошел прямо к жене. Она встретила его взволнованная, радостная, встрепенувшаяся.