Страница 17 из 52
— Не помню.
— Ты посмотри, вот видишь там это дерево?
— Вижу! — сказал Черемзин, не поворачивая головы.
— Ну, вот что я думаю. Вот я живу здесь, на земле, и проживу еще, может быть, ну, пятьдесят лет… Это — самое большее… И в каждую минуту этой жизни, стоит мне лишь захотеть, и я это дерево могу срубить, уничтожить… А может и так случиться, что это дерево, которое вот теперь совсем в моей власти и которое ничего, понимаешь, ничего не может мне сделать, переживет меня на сотни лет… и мои правнуки могут увидеть его, да, пожалуй, и праправнуков переживет… И выходит, что я ничтожнее дерева.
— На чем тебя и поздравляю, — вставил Черемзин.
— Ну, а на самом деле это вовсе не так, — продолжал Волконский, — потому что я могу любить… и люблю… и в этом — все, а остальное — вздор, и дерево — вздор… И, раз я могу любить, значит, не умру, потому что дух, которым я чувствую свою любовь, не погибнет, не может умереть, а в этом — весь я… суть-то моя в этом духе… Ты понимаешь меня?
— Все это хорошо, — заговорил Черемзин, приподнимаясь на локоть, — но скажи, пожалуйста, с чего ты вздумал удирать из Митавы? Кто тебя погнал оттуда?
— Кто погнал?… Я сам уехал.
— И не вернешься?
— Не вернусь.
— Отчего ж это?
— Так… не вернусь.
— Знаешь, — начал Черемзин, качая головою, — я много видал вашей братьи, влюбленных, но такого, как ты, еще не встречал… Это уж что-то совсем знатное чудачество. Ты мне прямо отвечай: раздумал, что ли, жениться на Аграфене Петровне?
Князь Никита не отвечал.
— Да говори же, наконец! — крикнул Черемзин.
Волконский грустно, но с тою улыбкою, с какою обращаются к детям, говорящим неразумные вещи, посмотрел на него и вздохнул.
— Этого не может быть… это невозможно, — проговорил он, как будто дело было уже решено бесповоротно.
— Да отчего? Отчего? — настаивал Черемзин.
— Оттого, что это было бы слишком большое, не человеческое счастье, не здешнее, не земное!.. Это вот когда дерево переживет меня…
Поняв наконец, что князь Никита обратился в бегство единственно вследствие решения, что счастье было бы слишком велико и потому невозможно, Черемзин посмотрел на него и разразился веселым, неудержимым смехом.
Волконский глядел на него удивленно-испуганно, не понимая, что можно было найти смешного в таком глубоком и серьезном для него деле. Наконец, никто не имел права смеяться над ним и над его чувством. Очевидно, Черемзин, не перестававший хохотать, раскачиваясь всем корпусом, позволял себе слишком многое.
— Да что ж это ты? — крикнул в свою очередь князь Никита, — обезумел, что ли? Наконец это просто обидно… Как ты смеешь смеяться?
— Постой… не сердись! — сдерживаясь, старался выговорить Черемзин:- Сейчас заговоришь другое… Слушай!.. Я сегодня был у Петра Михайловича сватом от тебя…
— Что-о! Ты, сватом, от меня, у Петра… Петра… — Волконский вскочил, схватясь за голову руками. — Да кто тебя просил?… Как же ты смел!.. Что же ты наделал?… а-а-а?…
Он казался в эту минуту таким испуганным, несчастным, что Черемзин невольно испугался, взглянув на его побледневшее, внезапно осунувшееся лицо.
— Да нет же, — подхватил он, — не отказал: Петр Михайлович позвал нас ужинать… сегодня на ужин позвал!.. Понимаешь?
Волконский несколько секунд стоял без движения, точно слова друга не сразу долетели до него. Потом он вздрогнул всем телом, отнял руки от головы и как-то растерянно смотрел на Черемзина.
— Что ты говоришь?… сватом… позвал… на ужин?… и это — правда?
— Правда, правда, — твердил Черемзин.
— Голубчик! — вдруг вырвалось у князя Никиты, и он кинулся на шею Черемзина. — Так что ж ты мне не скажешь до сих пор всего толком? — воскликнул он, отскакивая от Черемзина:- Что ж ты молчишь до сих пор? Ведь мы опоздаем, опоздаем!.. Господи, да беги же, торопись, а то поздно будет!
И он бежал уже к своей лошади, спотыкаясь и задевая за кочки.
Черемзин медленно, как бы любуясь доставленной им другому человеку радостью, следовал за ним.
Несмотря на неодолимое желание узнать от Черемзина подробнее обстоятельства сватовства, Волконский не расспрашивал его дорогою, единственно заботясь о том, чтобы не опоздать. Он все еще боялся верить в возможность своего счастья и гнал лошадь так, что Черемзин едва поспевал.
В одноколке, по дороге из замка в город, Черемзин рассказал все Никите Федоровичу.
У Бестужева оказался парадный званый ужин. Вся митавская знать была приглашена и явилась как один человек, потому что весть о внезапном посещении герцогини, которая, очевидно, приезжала мириться с Бестужевым, быстро, разнеслась по городу. Все думали, что Петр Михайлович своим ужином желает отпраздновать торжество своей победы над Анной Иоанновной.
Среди этих знатных почетных чиновников и приватных, но родовитых немецких персон оказалось только двое молодых людей: Черемзин и Волконский. С их появлением общее внимание было обращено на них. Гости стали перешептываться и высказывать свои соображения.
Волконский положительно не помнил, как он вошел, как здоровался, и не соображал даже, ходит ли он или сидит; ему все казалось, точно он приподнят на воздух и его носят какие-то невидимые, нежные руки. х Аграфена Петровна встретила его с приветливою, радостною улыбкой.
"Знает она или не знает? — спросил себя князь Никита, целуя ее руку. — Наверно, знает", — решил он, чувствуя, как похолодела и дрожит ее рука…
Черемзин заговорил что-то, как ни в чем не бывало, будто не произошло ничего особенного. Волконский смотрел вокруг себя, широко и блаженно улыбаясь; но куда бы он ни смотрел, отовсюду ему была видна его Аграфена Петровна, милая и любимая. Она тоже будто слушала Черемзина, но князь Никита знал, что она также видит только его и думает о нем, и все кругом получало для него новую красоту и прелесть.
Большая гостиная Бестужева, та самая, где так еще недавно князь Никита стоял затерянным в толпе пред черным доктором, казалась теперь совсем иною. Никите Федоровичу ясно вспомнился этот вечер.
"Выше всех людей!" — прозвучали в его ушах слова доктора.
За ужином Волконский сидел рядом с молодою хозяйкою. Ужин тянулся долго, но ему казалось, что время летит так быстро, что он просто не успеет наглядеться на свою радость, ангела, счастье, как он мысленно называл Аграфену Петровну, не находя достаточно ласковых слов.
В конце ужина в хрустальные бокалы налили французское шипучее вино, и Петр Михайлович, высоко подняв бокал, крикнул:
— За здоровье царя Петра!
Гости встали и тотчас начали подходить к хозяину, чокаясь с ним. Заиграла музыка, и раздались приветственные клики.
— Уррааа! — кричал Волконский.
— За здоровье хозяина! — провозгласил старший оберрат.
— Урр-ра! — подхватил Волконский. — Ваше, ваше здоровье! — подошел он к Аграфене Петровне и залпом допил вино. — Видите, до последней капли, — сказал он, опрокидывая бокал и показывая, что там действительно нет ни капли.
У Аграфены Петровны вино было на донышке.
— И я за вас последнюю капельку; видите? — проговорила она, осушая бокал.
"Я… за вас… последнюю капельку"… Господи! Я с ума сойду!" — радовался князь Никита.
К ним подошел Черемзин и хотел чокнуться с ними.
Петр Михайлович во время ужина изредка поглядывал на дочь и на Волконского, и каждый раз взгляд его становился серьезен и даже строг.
Черемзин ждал от него ответа, но Бестужев медлил.
"Когда же наконец он поздравит жениха с невестой?" — думал Черемзин.
Однако ужин кончился, и гости, встав из-за стола, перешли в гостиную, но вопрос Черемзина оставался не разрешенным.
После ужина случилось как-то само собою, что Волконский остался один с Аграфеной Петровной в ее маленькой гостиной; они незаметно прошли туда и за ними никто не последовал, точно понимая, что нельзя мешать их радости.
Впрочем, теперь развеселившиеся вином гости, сплоченные общим за ужином разговором о политических новостях дня и увлеченные затем интересом этих новостей, занялись сами собою, так что большинство из них не заметило исчезновения Бестужевой. О Никите Федоровиче тоже забыли эти солидные, не подходившие к нему ни по возрасту, ни по положению, люди.