Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 80



— Нет… Только это все равно, все равно, — ответствовал я с поспешностию: — я всюду с вами пойду, всюду, всюду…

— А как мне никуда дорог нету? Как все пути заказаны?

— Возьмите меня! — воскликнул я в порыве жестокого отчаяния. — Возьмите!

Он внял исполненному страстной тоски молению и сказал:

— Хорошо. Что дальше делать, увидим. Чем скорее ты отсюда выберешься, тем лучше.

Слезы восхищения покатились по моим ланитам.

— Ты был болен? — спросил он.

— Нет, — ответствовал я, соображая, что он принимает за следствие болезни выказываемую мною плаксивость. — Это я так, потому что… потому что…

Новые, с сугубейшею страстию вырвавшиеся рыдания помешали мме окончить.

Объяснения мои, впрочем, не могли бы отличиться отчетливостию и ясностию, так как я сам мог с такою же положительностию определить внутреннюю бурю, разыгравшуюся в моей измученной груди, с какою завидевший мать и вырывающийся из тесной клетки птенец может уяснить свои стремления к зеленым лугам и лесам.

— Пойдем со мною, — оказал Софроний. — Кабы я знал, что ты здесь, когда тут был в первый раз…

— Вы были здесь? — воскликнул я. — Вы были в обители? Когда? Месяца два будет? Вы стояли около окна, в углу?

— А ты видел меня?

— Я узнал, что это вы! Я только подумал… Потом искал, не нашел… Мать Фомаида сказала, что это наваждение…

Я страстно желал спросить его, зачем приходил он тогда в обитель. Я почему-то был совершенно уверен, что не одна христианская потребность помолиться чудотворной иконе привлекла его в стены этого пристанища верующих. Некий голос шептал мне, что и теперь он здесь не случайно и не с единственною благочестивою целию набожного богомольца.

Я не посмел предложить ему разжигающих меня тревогою вопросов, но он, без слов уразумев, чего жаждала душа моя, сказал:

— Мать Фомаида не угадала. Я приходил сюда повидаться с матерью Секлетеею.

Я возмог только воскликнуть:

— С матерью Секлетеею?

— Да, с нею, — ответствовал он. — А что?

— Она, — пробормотал я, — она…

Его общение с матерью Секлетеею, которой я, как уже известно читателю, давно в воображении своем уготовал место в одном из самых видных пунктов бассейна с смолой кипящей, предназначенного перворазрядным нечестивцам и беззаконникам, смутило меня.

До сей минуты он не причислялся в уме моем ни к богопротивному сонму грешников, ни к малому числу праведников, в котором уповал занять место я сам, — он до сей минуты представлял для меня как бы некий отдельный, чудесный своею животворною силою, мир, некий благодатный источник возносящих и укрепляющих дух чувствований. В нем было для меня нечто подобное воскресительной весне и чистому воздуху обширных полей и лесов после смрадных, тесных, душных жилищ.

Теперь меня внезапно поразило сознание, что он тоже из плоти и крови и, следственно, должен примыкать к тому или другому стану.

— Она… она… — пролепетал я, между тем как вышеизложенные мысли ураганом проносились в моей голове.

— Что же она? — вопросил Софроний.

— Она… грешница… беззаконница…

— А ты еще не знаешь, что через праведника ни в одни двери не проведут? — ответствовал он с несказанного горечью. — Что может сделать праведник? Праведников-то в бараний рог гнут да в грязь кидают. Видал ты, как они в грязи захлебываются?

Если бы провидение позволило мне прожить несколько мафусаиловых веков, то, проживи я и столь многочисленные годы, я не возмог бы забыть этой жестокой горечи его усмешки при произнесении вышеприведенных слов.

Я не посмел тотчас отвечать ему, но когда горечь на измученном лице его сменилась безотрадною печалию, я робко проговорил:

— Зато праведники пойдут в царствие небесное… Им уготовано царствие небесное… Лучше всего удалиться от мира…

Я должен был остановиться. Искусительная струя весеннего воздуха, пахнувшая мне в лицо, обольстительный вид развертывающихся предо мною простора и дорог, кои обозначались в облекающихся зеленью лесах и по забархатившимся нежными всходами полям, сковали мне язык и сомкнули уста. Все, кроме этого пленительного, грешного, блистательного, живого мира, представилось мне разверстою, черною, ледяною могилою, где ожидает злополучного смертного один исход — мучительно задохнуться.

Однако усилия мои победить мирские вожделения настолько увенчались успехом, что я, хотя тихо, дрожащим голосом, но снова повторил:

— Лучше всего удалиться от мира… спасать свою душу… Отречься от грешников и их злых дел…

— Вот оно как! — сказал он. — Кто это тебя выучил?



— Так все праведники… так все святые отцы в пустыне… — пролепетал я, смущаясь, хотя не отдавая себе отчета в своем смущении, перед взглядом его впалых блестящих глаз.

— А! ты поминаешь духовных святых отцов, тех, что питались акридами? Давно то было, давно и прошло. Теперь уж пустынь таких нету, и те акриды перевелись, и времена другие.

— В обителях можно спасаться, — возразил я с тоскою.

— В обителях? — повторил он. — Обительские-то спасенники чужими, знаешь, грехами питаются!

— Как чужими грехами питаются? — воскликнул я. — Мать Фомаида. Фомаида.

— Я знаю, что мать Фомаида строгая постница и благочестивая молельщица, — прервал он.

— Она питается только хлебом да водой… — воскликнул я, — да просвирками.

— Есть и грешники такие, Тимош, что питаются только хлебом да водой — без просвирок.

От этих простых слов я осел, как пирамида яблочного пирога. Он оказал несомненную истину: я сам знавал таких грешников.

Однако я нашелся:

— Они так потому питаются, — возразил я, — что у них ничего нету… Что им негде взять… А кабы они были достаточные…

— Может, и не грешили бы… — прервал он.

Не улавливая смысла изреченного им, я вопрошательно взирал на него.

— Посмотри-ка вон туда, — продолжал он, простирая руку по направлению к реке, — видишь, какой грешник идет? По-твоему, его в смолу?

Я поспешно обратил взоры мои в указанную сторону.

По узкому ущелью, между двух скал, закудрявившихся яркою весеннею зеленью, спускался к шумящей реке человек. Лучи благодатного светила дневного, падавшие на обрывистую каменистую тропинку между двумя низвергающимися потоками полой воды, совершенно освещали его фигуру. Я мог различить заплаты на его убогих одеждах, рубцы на его потрескавшихся и почернелых босых ногах, выражение унылого равнодушия, запечатлевавшего его изнуренное загорелое лицо.

— Наймит! — проговорил я.

— Да, наймит, — повторил Софроний.

Наймит спустился к реке, зачерпнул воды в принесенный с собою сосуд, напился, затем омыл усталые ноги и тою же дорогою отправился обратно.

Он ни разу не обратил взоров на окружающее его весеннее великолепие — усталые очи его были все время потуплены в землю, он не потешил себя ни единою минутою того горестного уединенного сетования на судьбу, которым потешают себя менее измученные тяжелыми трудами страдальцы.

— Что ж, в смолу его? — повторил Софроний.

Я не дал ответа, но, мню, он понял, что я скорее бы сам с головою ринулся в смоловый кипяток, чем погрузил бы туда хотя единый перст указанного им человека.

— А ведь он, может, грешник! — продолжал Софроний.

— Нет! — воскликнул я наконец.

— Отчего ж нет? Ты почем же это знаешь, что нет? Я точно не знал. Может, он был грешник.

Но сердце мое рвалось к нему, как никогда не рвалось к чтимым мною праведникам. Этот чужой, неизвестный человек почему-то был мне странно, болезненно близок и дорог.

— Может, он грешник! — повторил Софроний.

— Пусть! — ответил я…

(Затеряны листки записок.)

…глаза, могущие и теперь растопить золото, если бы устремились на него со страстию.

— Я не хочу… — начал я…

Но вдруг раздавшийся неподалеку от нас, в путанице деревьев и трав, шелест заставил меня умолкнуть.

Софроний сначала затаил дыхание, но затем, как бы утомленный и раздраженный непрестанно налагаемыми на себя путами и уздами, вдруг рванулся вперед со всею страстною порывистостию вконец измученного долгими ожиданиями и неизвестностию, сокрушил заслонявшие ограду ветви и былия и глухо окликнул: