Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 89



Представьте себе, он смотрел на «деда» и улыбался.

— Ну, а я, — сказал "дед", — без своей вонючей шахты помру, наверное. Так меня из люкса ногами вперед и вынесут, в один прекрасный день. Что же ты, Родионыч, смерти моей захотел?

Граков улыбнулся через силу.

— Не вышел тостик?

— Этот нет, — сказал "дед", — ты что-нибудь другое придумай. Тогда и приходи.

Граков отставил свой коньяк, поднялся. Прилипала тоже вскочил. Он теперь не знал, улыбаться ему или хмуриться. «Дед» напомнил:

— Марочный не забудьте.

— Жаль, — сказал Граков. — Не понял ты меня, Сергей Андреевич. Я к тебе с чистыми намерениями. А ты все же камень за пазухой таишь. Что и доказал наглядно.

И вдруг он, знаете, чего сделал? Наклонился к «деду» — низко-низко, обнял за плечи и сказал, так задушевно:

— Ну ладно, еще потолкуем. Сейчас ты, конечно, не в том состоянии…

Я поглядел, как они уходят. Коньяк свой они, конечно, нам оставили. Не такие дураки, с бутылкой через всю залу переть. Но я ошибся, что никто на нас не смотрит. Вся «Арктика» теперь глядела им вслед. И вся «Арктика» видела, как Граков обнимался с «дедом»… Мне странно вдруг показалось — а было это все на самом деле? Ведь не могло же быть! Но тут у меня в башке, наверно, стало туманиться. Я повернулся к «деду» — он себе отрезал мяса и прожевывал медленно, зубы у него были плохие, у всех у нас такие из-за нашей воды, и мне отчего-то жалко было на него смотреть.

— "Дед", а ведь он своего добился. Как же ты позволил?

Он взглянул хмуро и пододвинул мне фужер.

— Вот это допей и, пожалуй, хватит тебе сегодня.

— Скажи, а почему ты один сидишь в «Арктике»? К тебе ведь при нем не всякий подсядет.

— Я с тобой сижу, Алексеич. А глупости будешь пороть — ссядемся. Уяснил?

— Ладно, — я кивнул. — Ты посидишь еще? — Минут десять, не больше.

— Почему так спешишь?

— А как раз Марья Васильевна моя вещички собрала, сидит теперь скучает. Надо же и с ней напоследок посидеть.

— Понимаешь, ко мне одна девка придет. Просила, чтоб я с тобой познакомил.

"Дед" улыбнулся.

— Что-то давно они насчет этого не просят.

— Ну, не просила, я сам хочу. Подождешь?

Я пошел в вестибюль. Гардеробщик уже и двери заложил жердиной, а сам в окошко смотрел на улицу.

— Не подошли. Напрасно беспокоитесь, я не ошибусь.

Я ему хотел дать трешку.

— Вот это лишнее. Я ту еще не отработал. Пожалте в залу.

Те чудаки на эстраде уже качались в тумане, а все старались — как будто их кто-то слушал. Гомон стоял, как на базаре. «Дед» уже расплачивался с официанткой, вручил ей «Арарат» и туда показал, на граковский столик. Она покивала, однако не понесла, спрятала в шкафчик.

— Опаздывает? спросил «дед». — Марафет наводит. У них это долго.

— Нет, я повалился на стул. — Вообще не придет.

— Почему знаешь?

— Потому что… сука.

— Ну, ты совсем хорош! Может, ей со мной знакомиться расхотелось. «Дед» поглядел на часы. — На воздух со мной не выйдешь?

— Посижу еще. — Жутко мне стыдно было перед «дедом»: зачем я ее так назвал? — Дождусь все-таки. Ничего, я в порядке. Правду говорю, в порядке.

— Да не ругайся с ней, обещаешь?

Я обещал. Мы допили — за тех, кто в море, — «дед» застегнул китель, поднялся, аккуратно задвинул стул.

— Завтра на причал приходи, попрощаемся.

Я ему пожал руку, обеими своими, как будто навсегда мы прощались, и смотрел, как он идет к выходу. «Дед» был тяжелый, а между столами тесно, но он никого не задел. Потом я повернулся и сидел как очумелый, глядел в тот угол, на Гракова, ему в затылок. Ладно, думаю, ты у меня попомнишь. Я не человек буду, если ты у меня не попомнишь.

Я услышал: официантка убирает посуду.

— Принеси, — говорю, — еще полтораста.

— Ничего тебе больше не принесу.



— Думаешь, без денег сижу? Могу показать. — Я расстегнул молнию на куртке и нащупал пачку. — Видишь? Я в море уродуюсь, поняла. И все вы у меня в ногах должны валяться!

— Поваляюсь, а не принесу. Больше тебе не велено.

— Кто не велел?

— А с кем ты тут сидел. Забыл уже. Напиток могу принести, «Освежающий».

— Неси во-он тому борову. Видишь, лысина светится.

— Дурачок ты, — говорит. — Ты тише. Зачем тебе пятнадцать суток сидеть?

Взяла мою руку с деньгами, сунула мне же за пазуху, в карман. Тут крепких баб держат, в «Арктике». И не зря — драться же с ними не станешь, а выставить, если надо, выставят.

Потом вся зала как-то повернулась — с люстрами, с дымом, с музыкой, — и я уже с бичами сидел, попивал из чьего-то стакана. Все бы хорошо, да эта дура трехручьевская перманент свой щипала и бровки супила — с таким это ко мне презрением, меня зло разобрало.

— Чего ты все щиплешься? — спрашиваю. — Гляди, облысеешь. И так они у тебя, поди, на трех бигудях помещаются.

— Фу, — говорит, — до чего я пьяных не выношу!

— Милочка, оно же и лучше, что я пьяный. Буду я трезвый — ты же у меня за Софи Лорен не сойдешь. А так — пожалуйста.

Что-то не допоняла она, но плечьми передернула.

— Какая я тебе «милочка»!

— Милочка у него — другая, — Клавка ей говорит. Как раз она против меня сидела, обмахивалась платочком, улыбалась во все лицо. — Вот он по ней-то и страдает, а нам достается ни за что, ни про что. Вообще-то она ему верная, только сегодня чего-то подвела.

— Глупости, — говорю, — моя верная никогда не подведеет!

— Ты ж видела: он со старичками-то беседует, а нет-нет в вестибюль сбегает, посмотрит: может, все-таки сжалилась, пришлa.

— Вот-те на, со «старичками»! Да какой же он старичок? Ты ж не знаешь, что ему пережить пришлось… Он и сейчас твоего пучеглазого враз одним пальцем уложит, а в свое время одиннадцать миль проплыл — и не сдох, поняла? Знаешь, что такое — одиннадцать миль?

Клавка рукой махнула и засмеялась.

— Ну, пошли мили-шмили!

И я тоже стал смеяться. Не знаю почему. Ничего она такого не сказала смешного.

— А прогадал ты, рыженький, — говорит мне Клавка. — Меня пригласил, а сам в сторону. Удивляюсь, чем я тебе не угодила. Не хороша для тебя?

— Слишком, — говорю, — хороша.

— А хочется, чтоб у тебя такая была?

— Не-ет, — смеюсь, — от тебя лучше подальше. У меня таких экипаж был, с меня хватит.

Вовчикова трехручьевская фыркнула, а Клавка ничего, не обиделась.

— Ну, и напугали же его! — говорит. — Да ты меня рассмотрел хоть? Чем я такая страшная?

— Ты из мужиков черт-те что делаешь, не людей.

— Пока что твоя из тебя сделала. Взяла да не пришла! И правильно не пришла, с вами только так!

Вовчикова трехручьевская сморщилась, как будто лимон разжевала.

— Не тронь ты, — говорит, — его самолюбие. Видишь, в каком он состоянии.

И с такой это жалостью на меня уставилась, — ну, совсем я погибший во цвете лет. А глаза — как у мыши, близко-близко посаженные, меня даже замутило слегка. И тоска вдруг напала жуткая, волчья. Вот она, моя жизнь: с такими корешами сидеть, с такими девками. Слова живого от них не услышишь. «Самолюбие»! "Состояние"! Ах ты, инкассаторшa чертова. Нечуева, что ли, у ней фамилия?

— Нечуева, — говорю ей ласково, — не чуешь ты души моей переливы.

— Остроумно! — шипит. И откуда злости в ней столько, и на кого — ума не приложишь.

— Показал бы я тебе одну женщину — так ты же удавишься, оттого что такие бывают. Клавка опять рассмеялась.

— А ты бы сбегал за ней, привел. Мне ж тоже интересно. Одним бы глазом взглянуть, как ты с ней управляешься.

В вестибюле ко мне гардеробщик кинулся, я его оттолкнул шага на три, подергал дверь, а она ведь жердиной заложена, стал ее тащить и чувствую кто-то у меня на плечах повис.

— Отстань, гад однорукий!

А это вовсе и не гардеробщик меня двумя руками держал. Это, оказывается, Аскольд за мной выскочил.

— Чего тебе, филин пучеглазый?

— Как то есть чего! — и губища-то, губища распустил. — Ты же уходишь. А нам счет принесут!