Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 65



Вдоль дороги плыл сумеречный туман. На высоком придорожном валуне сидел человек в светлой рубахе.

– Дема…

Так звал его только отец. Отец погиб в путину, когда было Вадиму лет шесть. И он скорее угадал, чем узнал в молодом светлолицем парне своего отца.

– Ты рано пришел, Дема. Иди, сын, рано тебе.

Вадим опустился на колени. Он не смел притронуться к отцу, опасаясь, что тот окажется мягким и текучим существом снов. Но тот сам погладил его по голове и щеке теплой шершавой ладонью. Он взял руку отца, взглянул в лицо. Отец был точь-в-точь таким, как на молодой фотографии, что висела на бревенчатой стене избы. Глаза молодые, очень светлые, с маленькой точкой зрачка.

– Здесь мы все будем молодыми, – задумчиво сказал отец, читая его мысли. – Ты ступай, после придешь…

– Куда мне идти, отец? Кругом темно.

– Да, в этом краю не светает. Только через сон можно уйти, тебе надо заснуть здесь и проснуться там…

– А мама? Я искал ее, нашей избы уже нет.

– Она еще ждет тебя. Иногда мы разговариваем, когда я прихожу в ее сны. Посмотри туда, Дема…

Вадим обернулся. По дороге, покрытой белой пушистой пылью, нетвердо шел маленький мальчик в белой длинной рубашонке до пят.

– Это твой сын, он уже в пути…

Вадим заглянул в серьезное личико, но мальчик не видел его, все так же брел в сторону рассвета.

– Засни, Демушка, засни крепко, сон – смерть малая, глаза смежи и вновь родишься…

Вадим очнулся от ночного холода. Он лежал у дороги в колючем сычужнике. Под головой жестко круглился обомшелый валун, тот самый… Вадим сел, ощупал лицо, пальцы укололись об отросшую, начавшую кудрявиться щетину. На нетвердых ногах он зашагал по дороге. Он был сейчас всего в нескольких километрах от Кемжи, но в наказание за забвение не смел приблизиться к родному дому.

«Прими меня, мама, прости все грехи, омой мои раны, изгони смертные яды, отпои парным молоком, причеши костяным гребнем волосы, вплетая сказку, уложи спать под перестук дождя, а после я расскажу тебе, что нашел ту, единственную, о которой грезил все эти годы…»





Он шел несколько дней, урывая и часть ночи. Угадывая путь по разбитому грейдеру, далеко обходя поселки и маленькие, обреченно тихие деревеньки. Он хорошо помнил карту Спасозерья – назубок выучил ее еще в Москве. На шестой день на горизонте замаячил Сиговый Лоб.

С утра моросило. Мокрая одежда липла к исхудавшей спине. Ботинки выбросил в первый день, опасаясь спрятанной в них радиометки, и шел босой. В ранних дождливых сумерках забрезжила огоньками деревня. Увязая в размытом суглинке, он шел через картофельное поле на эти слабые слезящиеся светлячки. Две сгорбленные фигуры копошились в бороздах среди желтой пожухлой ботвы. Бабы копали картошку, невзирая на поздний час и холодную изморось, – видно, нужда приперла. Они с трудом разогнулись и повернулись в его сторону. Та, что поменьше, рванулась к нему, скользя по размокшей земле, подбежала и безмолвно припала к его груди: Лика, исхудавшая, по-деревенски опростившаяся, погасшая, смотрела на него темными запавшими глазами. Она дышала часто и запаленно, и тяжелая земля сползала с ее рук и одежды.

Он обнимал ее, слепо тычась в теплые волосы под капюшоном, в сбитый вдовий платок, впивался поцелуем в дрожащие соленые губы, чувствуя, как хрустят на зубах скорбные песчинки русской земли. Причитала, часто крестясь, бабка Нюра. Мир оживал и вновь простирал над ним крылья Надежды и Любви.

– Живы, слава богу! – выдохнул Вадим. – Где Герасим? А Петр Маркович?

– На озере они, рыбу таскат, уже, поди, воротились… – Бабка Нюра оправляла платочек на смуглом лбу. – Девка-то по тебе извелась совсем, где пропадашь-то?

Поздним вечером Лика запеленала его изуродованную кисть. Петр Маркович подручными средствами вскрыл нарывы и насухо перевязал раны. Сквозь складки белой холстины раздавленной брусникой алела кровь. Бабка Нюра, охая и причитая, ушла за перегородку ставить самовар. Они были одни. Здоровой рукою он погладил Лику по обнаженному плечу. Повернув голову, она несмело коснулась губами его руки. Это был древний, страшный, как клятва, и бесконечно женственный жест.

– Вадим, у нас будет ребенок…

– Я знаю, любимая… Сын…

– Гликерия, Вадимушка, слышь, глаголики, жар в баньке-то перестоит, – проворковала из-за занавески бабка Нюра. – Поди, голубеюшка, справь помогу мужику своему. Подь-ка сюда, дева, что скажу… Парень-то твой обмороченный пришел. Смерть вьется над ним, у левого плеча зудит, – али не слышишь? Воды тебе дам наговоренной, семь ночей луна в корчаге стояла. Ты окати его трижды, обрызгай да заговор над ним говори трижды по три. А заговор тот, сказывают, птица страфиль на крыльях принесла: «Како Господь Бог Небо и Землю, воды и звезды и Мать Сыру Землю твердо утвердил и крепко укрепил, и како на той на сырой земле нет ни места, ни местища ни щипоте, ни ломоте, ни кровяной ране, и како сотворил Господь все, вся и всех…» – шелестел старушечий голос. – И еще запомни: ласка женска – лучшее лекарство. Так спокон веку велось…

Прошло сорок дней, и образ был написан. Он стоял в узкой стенной нише. Сорок дней отец Гурий свершал молебны перед еще неоконченной иконой.

Ранним сентябрьским утром с озера долетел далекий рев вертолетного двигателя. Прервав молитву, отец Гурий вышел из храма. Над озером кружил темно-зеленый пятнистый вертолет. Встревоженный отшельник вернулся в храм, закрыл двери и вновь углубился в чтение. Когда окончил, над озером было уже тихо, он распахнул скрипучие двери, как делал всегда поутру, и вздрогнул. Глаза заволокло туманом, он пошатнулся от резкой дурноты и слабости: ему в лицо нагло и насмешливо смотрел Гувер. Краем глаза он заметил, как из-за угла храма вынырнули черные уродливые фигуры в комбинезонах с оружием наперевес. Но он успел захлопнуть двери и заложить в проушины толстую слегу. В дверь ударили снаружи… Хлипкие ржавые листы рвались под ударами. Отец Гурий схватил икону, книгу и заметался по храму. Подземный ход! Он бросился к подземелью, попытался сдвинуть плиту, но и под полом уже гремели сапоги. И тогда он в последний раз прижался щекой к прохладному переплету книги и положил ее в догорающий ночной костер. Пламя недоверчиво вздрогнуло. Коснулось языком раскрытой страницы и, почуяв пищу, жадно захрустело тугой бумагой. Книга ожила в пламени, затрепетала всеми листами, но через несколько секунд опала, сжалась и стала похожа на пепельную розу, но этот цветок не распускался, не рос, он вновь сворачивался в бутон, словно время для него побежало вспять. Обугленная завязь еще долго шевелилась в костре. Он смотрел, как тает в пламени его чудо, его святая книга. В дверь остервенело колотили, из подвала доносился скрип – там пытались приподнять и сдвинуть плиту. Отец Гурий взял в руки тяжелый, холодный от росы крест с престола и встал посередине храма, высоко подняв руки с крестом.

– Лика, – прошептал на рассвете Вадим. За окном брезжило раннее осеннее утро. В баньку прополз рассветный холод и резкий запах вянущей крапивы. Он хотел еще так много сказать ей нежного, главного и невместимого в эти беглые минуты, поэтому прошептал только: – Я очень люблю тебя, олененок…

Они лежали обнявшись, но в крошечной стылой баньке нечем было укрыться от рассветного холода. Свет утра обнажил их, бледных, измученных. Волшебная, ласковая ночь исчезла, растворилась в хмуром зябком рассвете, оставив по себе неутолимую жажду.

– Пора, олененок… Нам надо скорее туда, в коридор, иначе мы можем опоздать. Я чувствую: они уже идут…

Через час все были готовы. Вадим словно живой водой омылся. Глаза его лучисто сияли на потемневшем худом лице. В белой русской рубахе из сундука бабки Нюры, схваченной в поясе потрескавшимся от времени солдатским ремнем, статный, резкий, он готовил к бою свой небольшой отряд. Девушка и старуха невольно притихли, любуясь Вадимом.