Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 65

Очнулся отец Гурий на рассвете пасмурного дня. Шею остро ломило. Щекой он почувствовал прохладный скользкий пергамент книги. Он положил книгу себе на грудь, под пропотевшую рясу, и закрыл глаза, не задумываясь о чуде, возвратившем ему его сокровище. А чудо было совсем рядом, посапывая, оно горбатилось над грубо обмазанным очагом, помешивая сучком густое пахучее варево.

Густой сытный дух растекался по храму. В котелке над огнем упревала духовитая уха. С трудом приподнявшись на локте, отец Гурий разглядывал лохматую спину незваного гостя. Его затуманенным очам на миг представилось, что в его хоромине хозяйничает снежный человек. По святоотеческому преданию, снежный человек есть химера, сродник лешим и кикиморам. Монах выпростал руку, чтобы перекрестить видение, но диковинное создание обернулось на вздох и оказалось пареньком лет шестнадцати, в вывернутом наизнанку овчинном тулупе и лохматом треухе.

Лицо парня показалось монаху странным, уродливо искаженным, как в объективе «рыбий глаз», но взгляд был осмысленный и вежливый. Стянув с макушки шапку, он как по писаному поклонился отцу Гурию.

– Будь здоров, милой человек, – северной скороговоркой поздоровался паренек, налегая на «о». – А я-то думал, ты помер…

– Откуда книга? – одними губами прошептал монах.

– Да мальцы нахазарили на майски-то праздники. Весчи твои продать хотели, таки гаденки несмысленны! Я их в бане примкнул, а сам сел лучинку щипать. «Спалю всех, – говорю, – как есть спалю! У кого весчи похватат?» – «Скажем, только не пали, у лесного попа три мешка набрали». Я тут тебе и рыбки вясточку привез и крупки подсыпал…

Заварив какой-то запашистой травы, новый знакомый уже подносил шибающую паром кружку к губам отца Гурия:

– Пей! Горячий чай где-нито лучше, чем холодный.

Все последующие дни отец Гурий волей-неволей принимал заботы и труды безудержного в заботах и неугомонности парня. Сам себя он называл Гармыш.

– Гармыш – то прозвишчо тако. Гармыш – у нас рыбка мала да пестра, а звать-то меня Герасим. Бабка Ераской зват, – объяснял он, оголяя в улыбке мелкие, точно обточенные, зубы.

В школе Герасим отучился, по его словам, лишь до третьего класса. Деревня оскудела, и школу, где осталось на семь классов четверо учеников, закрыли. Детей увезли доучиваться в пестовский интернат. Ераску не отдала бабушка: старая боялась остаться без живой души рядом, да и разумом парнишка был «окраден». Алкоголичка-мать пропила и наружность дитяти. Маленькие карие глазки Герасима смотрели в разные стороны. Плоская переносица, в пол-ладони шириной, и приподнятая, рассеченная сверху заячья губа не оставляли надежд, что парень когда-нибудь выровняется. На каникулах взращенная в городе молодежь люто баловала в деревне и окрестностях. Ераска, хотя и слыл юродивым, тем не менее держал в строгости городскую поросль. Странная, словно из этнографического заповедника, речь перешла малому от его древней бабки.

От Герасима отец Гурий узнал, что озеро зовется Спас, но, невзирая на название, на озере всякими путями погибло немало народу. Тонкая зеленая щеточка, мреющая у горизонта, – Спас-остров. Когда-то, уж и старики не помнят, стоял на том острове монастырь. Из самого Кириллова приходили монахи испытать нрав матери-пустыни: летом – бескрайней водяной глади, зимой – широкой снежной равнины, где гуляет ветер и поет с пересвистом метель. Самый последний монах жил-спасался в землянке; все деревянные постройки сгорели в лихолетье.

Говорят, ходил он по воде, не омочив платья, – то ли брод знал, то ли благодать ему была такая. Все это пересказала Герасиму бабка, удивленная его расспросами: «Эсколь поздно за ум взялся!»

– А ты-то зачем в таку глухомарь ушел али пряташься от кого? – день за днем допытывался Герасим.

Прошедшие месяцы закалили отца Гурия в безмолвии и одиночестве, и вскоре он начал тяготиться назойливыми хлопотами своего спасителя, чая дня, когда сможет сам вставать и свершать простой обиход.





Через седмицу отшельник окончательно окреп и больше не нуждался в стороннем уходе, и все бы хорошо, да Герасим повадился навещать отца Гурия, и одинокая вечерняя молитва, заветная услада отца Гурия, слишком часто прерывалась вторжением всегда радостно-возбужденного гостя. Веря в промысел Божий о всякой человеческой душе, отец Гурий поначалу терпел, но в жилище монаха отрок распоряжался с деревенской обстоятельностью и хозяйским рачением и опекал, как заботливая мать опекает несмышленыша, норовящего сунуть палец в огонь.

Даже за спасение свое он не мог благодарить Герасима. Он давно уже торопил свою жизнь, желая скорее подойти к последним ее годам. И не его вина, что не нашел он на земле ничего, за что хотелось бы уцепиться в последний миг. Единственное, что еще тревожило и волновало его, было существование не постижимой умом тайны: зачем это краткое, щемящее душу цветение природы, красы, любви? Если следом – покровы содраны, красота смята и уничтожена и обнажена ухмылка всепобедного тления? Что хотел сказать Творец, ваяя смертную красоту?

В тот вечер отец Гурий, как обычно, встал на вечернюю молитву. Синие волны лесов по обе стороны от озера засветились теплым багрецом, словно затеплились свечи. Этот час душевного мира и красоты был его наградой за дневной труд.

– Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей…

Где-то вдали взревела моторка неутомимого Гармыша. Досадуя, отец Гурий продолжил молитву, но уже без сердечного внимания. «Надо бы сказать ему, чтобы не ездил так часто», – прокралось крамольное своесловие между кимвалами и медью Плача Давидова.

Глухое раздражение его на Герасима нарастало. Ему мешали упрямство и грубейший материализм этого пасынка Природы. Все, что невозможно было ощупать, помять в ладонях, обнюхать, не существовало для Герасима. В этом, по мнению отца Гурия, рассудок его ничем не отличался от ума какой-нибудь сметливой собаки или обезьяны.

И вдруг вспышкой пламени полыхнуло в мозгу: «Господи! К чему труды мои… я так и не смог ПОЛЮБИТЬ БРАТА СВОЕГО! И несть покаяния во мне…»

Недостижимость последней заповеди обожгла его отчаянием. Умиление и теплосердечие свое он не сумел разделить даже на двоих.

– Окропиши мя иссопом и очищуся, омыеши мя и паче снега убелюся… – деревянным языком бормотал отец Гурий.

Он никогда ни о чем не просил своего заботника, тем не менее Герасим, щерясь в улыбке, выгружал из заплатанного сидора банку меда, круг хлеба, половину жареной курицы в промасленной газете, какие-то невнятные старушечьи припасы в кулечках, керосин, запечатанную сургучом бутыль темного стекла. На вкусный запах из-под плиты тотчас же выглянул буро-пегий зверек. Отец Гурий, не глядя в сторону гостя, продолжал молитву.

– Горносталько-то у тебя какой доброхот, на жопке сидит, лапки свесил, глазками поглядыват! – восхитился Герасим.

– Ты, братец, вот что, ты не езди ко мне больше, – мягко попросил отец Гурий, – мне Богу молиться надо, душу спасать…

Герасим растерянно хлопал короткими, словно опаленными ресницами, рот его приоткрылся, в уголках пристыла слюна. Простое сердце его не вмещало обиды. Чудачества монаха забавляли его, он чувствовал себя взрослым и бывалым рядом с этим большим мечтательным ребенком: оборвался весь, исхудал, как зимний заяц, ест какую-то траву… Но тут Герасима достала обида. Не за себя, за бабку Нюру. Она, узнав-таки от внука о «лесном попе», собрала последнее, кланяться ему просила. А тут – не езди! Герасим хотел выругаться, но в его деревне ругались только приезжие. Он с досадой плюнул в пол, отец Гурий даже не обернулся.

С озера донесся надсадный вой мотора. Призвав остаток душевных сил, отец Гурий продолжил молитву, но казалось, сегодня весь окрестный мир ополчился против него. Под плитами пола сначала тихо, потом все громче завозились. Тявканье, шипение и визгливый лай переросли в вой и звуки битвы. Отец Гурий рывком приподнял и сдвинул плиту пола и заглянул в открывшуюся щель. В просторном подполье под храмом крутились и ходили колесом два неизвестных науке зверя. Один – длинный, ярко-рыжий с белым подпалом, похожий на лисицу. Яростно фыркая и наступая, он вырывал у маленького обглоданное куриное крылышко из запасов бабки Нюры. Искусанный зверек задыхался и плакал. Отец Гурий метко бросил в рыжего головешкой, и вторжение чужака было отбито. Тварь метнулась в глубину холма, по ступеням, вырубленным в сером ноздреватом известняке.