Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 27

Был у нее еще один несомненный плюс: работали круглосуточно. Здесь было спокойно, безопасно и вкусно. Сюда по выходным съезжались с детьми и женами такие люди, которые в рабочее время ни под каким видом не могли оказаться на одной территории. Да и представить их в роли заботливых отцов и внимательных и снисходительных мужей в рабочее время мог только человек с совершенно необузданным воображением. Вот отсюда и название: звери на водопое ведь тоже соблюдают нейтралитет.

Мое любимое место: беседка на самом берегу, которую обогревал мощный калорифер в виде уличного фонаря, ― оказалось свободно, как собственно и вся остальная территория. Я даже не заметила, был ли здесь кто-нибудь еще кроме нашей «романтической» компании. Иван отдал несколько тихих распоряжений, но даже запах легендарного шашлыка, не смог вывести меня из того странного состояния, которое то отодвигалось ненадолго, то вновь охватывало меня весь сегодняшний вечер. Мужчины деликатно оставили даму в покое, и их негромкие голоса на другом конце стола сливались с шумом ветра и редкими всплесками волн тяжелого и мрачного в это время года залива.

«Мистериальность бытия, мистериальность бытия…» Странное словосочетание, какое-то совсем не мое, незнакомое, непонятное, кружилось и кружилось у меня в голове, как попавший в воздушный водоворот желтый осенний лист. И так же, как за листом, который все кружил и не как не мог упасть, я наблюдала за этими словами. Что-то приближалось. Предчувствие, воспоминание?

Концерт подходил к концу. Финальная часть Шестой симфонии Чайковского: мрачная, невыносимая и прекрасная ― захлестывала душу, не давая возможности сбежать или отвлечься. Я не могу сказать, что я люблю эту музыку ― она из тех явлений, которым все равно любят их или нет.

Как и всякую приличную девочку из хорошей семьи, меня в детстве так намучили музыкальной школой, что, если бы не удивительное везение со странным именем Ила Григ орьевна, мой педагог, то уж от чего-чего, а от трат времени и денег на посещение филармонии, я была бы освобождена на всю оставшуюся жизнь. Но эта маленькая, поперек себя шире, с бешенным темпераментом и ручками-сардельками тетка, которая предпочитала заниматься с учениками дома, чтобы успеть по ходу урока переделать еще и кучу домашних дел, была потрясающим педагогом и прекрасной пианисткой.

Всю жизнь она учила оболтусов вроде меня и аккомпанировала своему мужу ― милому, тихому довольно известному виолончелисту, профессору нашей консерватории. Как она ухитрялась извлекать из старого, заслуженного, заваленного всем чем угодно, но изумительно звучащего «Bekker»-а не просто звуки, а музыку, я не знаю до сих пор.

В шелковом китайском халате с драконом и торчащей из-под него ночной сорочке, удивительная и невозможная в своей карикатурности: ноги тонкие на них живот, на животе грудь, на груди подбородок и все это при росте чуть больше полутора метра, ― она вылетала из кухни, где все время что-то пригорало с визгом: «Ля бемоль, сколько можно долдонить! Ля бемоль!» Отталкивала тебя от рояля, и сардельки извлекали из инструмента очередной виртуозный пассаж.

Проникнувшись через несколько лет моими страданиями, она предложила мне компромисс:

― Слушай, из тебя музыкант, как из меня балерина. Но раз уж так сложилось, и мы мучаемся и тратим деньги твоих родителей уже столько лет, то пусть от этого будет хоть какая-то польза. Я не могу научить тебя играть Музыку, ― и по выражению ее лица, конечно, было совершенно ясно, что виновата в этом не она, ― Но я могу, ― она вся подобралась, как-то даже постройнела и помолодела на глазах, ― Я могу научить тебя ее слушать.

С тех пор огромная, захламленная комната, которая всегда выглядела так, будто хозяйка вышла, бросив в самом разгаре генеральную уборку, перестала быть комнатой пыток.

Она никогда не произносила пошлых слов о труде души, но именно это происходило каждый раз, когда она садилась за рояль и играла и объясняла что-то по ходу о правилах и законах композиции о том, почему невозможно перепутать Баха и Бетховена, Скрябина и Стравинского. А потом она совсем перестала что-либо объяснять, но, продолжая играть, не давала мне ни на минуту отвлечься, открыв самую главную тайну, слушать классическую музыку это тяжкий труд, почти такой тяжкий как исполнять ее.





― Если ты катаешься на лодке по морю, то ты увидишь небо, может быть, берег, может быть, другие лодки и пароход, может быть купальщиков, смех и крики на берегу, но ты никогда не узнаешь ничего о море, пока не погрузишься в него, не занырнешь в глубину, не соединишься с ним. С музыкой также.

― А удовольствие, а наслаждение? ― робко блеяла я.

― Удовольствие, моя дорогая, ― это переживание, это боль, страсть и радость, это совершенство, которое войдет в тебя, и от которого ты уже никуда не денешься, а если тебя это не устраивает, то можешь встать, уйти навсегда и играть в свой волейбол. Мне совершенно неинтересно иметь дело с человеком, которому вместо того, чтобы стать океаном хочется быть тем, что так без труда плавает по его поверхности, ― иногда она пыталась быть очень деликатной.

Финальная часть достигла своей кульминации. Простите меня, Ила Григорьевна, я впервые за много лет нарушила ваш завет. Я вынырнула из глубины и отвлеклась, и даже то, что я отвлеклась на воспоминания о вас, в ваших глазах вряд ли было бы достаточным для такого постыдного поступка оправданием.

Разве что… Разве что одно. Только две стихии, музыка и вода, давали мне ощущение прямого, чувственного соприкосновения с миром. Как вода, ласкала и принимала мое тело, когда заплыв черт знает куда, распластавшись, лежала я на спине в ожидании момента, где уже не отделить себя от нее, и ее от себя, так ласкала и проникала внутрь и принимала в себя мою душу музыка. Вы это хотели мне сказать? И не могли, наверное, найти слов, чтобы вас понял, сидевший перед вами ребенок. Вам удалось, вам удалось, может быть не сказать, а сыграть, передать в тех восхитительных звуках, которые ваши совершенно не музыкальные, толстенькие, кое-как ухоженные ручки умели извлекать из многострадального рояля. Благодаря вам, дорогая, я уже никогда в жизни не спутаю кряхтение штангиста, поднимающего рекордный вес, неудержимый стон наслаждения, и рычание страсти. Эх, дура я, дура. Буратино, вот же твой золотой ключик.

Зал зашумел, зааплодировал, задвигался. Я давно заметила, чем сложнее и напряженнее программа, тем громче и суетнее публика в антракте. Большинство так спешит избавиться от только что пережитого или хотя бы услышанного, что начинает казаться, что приходят они сюда не по доброй воле, а в наказание, в нагрузку или по обязанности.

Я продолжала сидеть в почти опустевшем зале. Воздух, казалось, еще дрожал от последних аккордов, тень Илы Григорьевны, так неожиданно меня навестившая, медленно таяла, оставляя во мне какое-то послание, которое я не могла еще до конца понять, но которое не хотела забыть или потерять.

― Ну, как же, как же! если уж мы, люди необразованные, темные не могли пропустить такой концерт, то уж тебя-то я точно знала, что тут найду!

Господи, прости мою душу грешную, Люська! Да, это была, пожалуй, самая неожиданная встреча из всех возможных. Я могла представить, что неожиданно и одновременно ожидаемо встречу ее в каком-нибудь из популярных кафе… Или прогуливающейся по «Броду», как было принято называть центральную часть главной улицы нашего города. Это была ярмарка, подиум, и клуб на открытом воздухе одновременно. Здесь было принято, как бы теперь сказали, «тусоваться», когда хотелось себя показать и на людей посмотреть. Сюда приходили, чтобы «нечаянно» встретить того или ту, кого хотели встретить больше всего на свете, но не хотели это показывать, оставляя себе пространство для маневра, в извечных павлиньих играх, которые во все времена составляют главную часть жизни молодых людей.