Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 2



Викентий Викентьевич Вересаев

Марья Петровна

Она узнала о несчастье три дня назад. К ней зашла перед обедом вдова ее старшего сына, служившая про­давщицею у Мюра и Мерилиза; минут пять рассеянно говорила о пустяках, а глаза были большие, насторожен­но-серьезные. Потом вздохнула, побледнела и дрожащим голосом сказала:

— Мамаша, приготовьтесь… С Васей несчастье.

Потомила еще с минуту, вынула из кармана газету и показала пальцем. В списке раненых и убитых стояло:

«С к о н ч а л и с ь  о т  р а н … Голиков, Василий Ива­нович, прапорщик».

Это был младший сын Марьи Петровны.

Все эти три дня Марья Петровна бегала по Москве, чтоб разузнать что-нибудь о сыне, — где умер, можно ли получить тело для похорон. Робко стояла с поднятыми бровями в приемных, почтительно заговаривала с важ­ными писарями и сердитыми чиновниками. Но такое у нее было скучно-желтое лицо и выцветшие глаза, такой неуверенно-настойчивый голос, что всякий, к кому она обращалась, нетерпеливо закусывал губу, глядел впол­оборота и говорил:

— Сударыня, ведь русским же вам языком объясняют…

Была она на эвакуационном пункте при Николаевских казармах, оттуда ехала на трамвае в Астраханские казар­мы, в военный госпиталь. Посылала телеграммы в глав­ный штаб, в полк, где служил сын.

Нигде ничего не удалось узнать. И уж больше нечего было предпринимать. Но ей было трудно оставаться в сыроватой своей комнате, где торчала в углу вязальная машина, где соседка и родственницы равнодушно сочув­ствовали и равнодушно восхваляли покойника. И она хо­дила по улицам в своей старой лисьей шубейке, останав­ливалась на перекрестках, неподвижно смотрела сухими глазами — и шла дальше. Слез не было. Душа сжалась в мерзлый, колючий комок, нельзя было глубоко вздох­нуть, и некуда было деваться со своею тоскою и ужасом.

Качаясь, как на волнах, проносились автомобили с красными крестами, санитарные вагоны скользили по трамвайным рельсам, — и сквозь стекла видны были жел­тые, исхудалые лица и повязки, повязки. В витрине писчебумажного магазина пестрели яркие картины и от­крытки, и все было о войне. От одной открытки Марья Петровна не могла оторваться: немецкий солдат с оска­ленным, звериным лицом, с каскою на затылке и винтов­кою в руке, победно попирал ногою тело женщины; кругом валялись трупы детей, сзади чернели клубы пожарного дыма.

Ужас был в душе: лютая, беспощадная сила встала и навалилась на землю. Бьют, крошат, уродуют. И за что? Кто их трогал? За что вдруг набросились на Россию? Что сделали! Что сделали!

Темнело. На низкой колоколенке, притулившейся под стеною семиэтажного дома, звонили к вечерне. Марья Петровна вспомнила, как сладко плакала вчера во время панихиды, когда запели «Со святыми упокой», и вошла в церковь. Было безлюдно, грустно и торжественно; гулко звучали возгласы священника; в полумраке, над лесом огненных язычков, светилось кроткое лицо с поднятою рукою и надписью: «Приидите ко мне…»

Марья Петровна глядела на образ, дышала с легким стоном, сухо и деревянно крестилась. И вдруг все внутри затрепетало от злобы, и она поспешно вышла. В темном тупичке за церковью, где никого не было, Марья Петров­на прижалась щекою к кирпичному углу сторожки и, стиснув зубы, стонала долгими, прерывисто-протяжными стонами и смотрела в темноту сухими, ненавидящими глазами.

И опять она ходила по улицам, тоскующая и смертно-одинокая, и все больше смерзалась душа в колючий, спи­рающий дыхание комок. О, только бы одной, одной бы толь­ко милости: чтобы очутиться около бесценного тела, и чтоб целовать милую курчавую голову с крутыми завитками у висков, припасть губами к кровавым ранам, — «Скончался от ран…», «Скончался от ран!» — и плакать, пла­кать, насмерть изойти слезами.

Чернела посреди улицы огромная триумфальная арка. Налево, в глубине понижавшейся площади, громоздились купола и башенки, светились огненные циферблаты часов. Вокзал… Здесь, тому два месяца, Марья Петровна про­вожала сына на войну.

Сама для себя незаметно, она очутилась на вокзале, походила по буфетной комнате и вышла на пустынные перроны под железными навесами. Сторожа с бляхами мели длинными метлами темный асфальт. На отдаленной платформе, под светом электрических фонарей, темнели толпы солдат, пробегали санитары с красными крестами на рукавных повязках.



Она поплелась туда. Вдоль платформы тянулся длин­ный зеленый поезд, подносили из глубины вокзала носил­ки с людьми и ставили возле поезда. Большими кучками стояли солдаты, опираясь на костыли, с руками на пере­вязях, с повязанными головами. Марья Петровна, жало­стливо пригорюнясь, уставилась на солдатиков — и вдруг отшатнулась. Батюшки, да что это? Невиданная форма, говорят меж собой — ничего не поймешь, кругом — сол­даты со штыками.

Марья Петровна спросила человека в железнодорож­ной фуражке с малиновыми кантиками:

— Это кто же такие будут?

— Кто! Пленные!

— Пле-енные!.. — Она высоко подняла брови. — Авст­рияки?

— Австрияки есть. А вон они — немцы!

— Куда же их везут?

— В Орел перевозят… — Железнодорожник внезапно сделал строгое лицо и сказал: — Послушайте, посторонней публике здесь запрещается присутствовать.

И лениво отошел. Марья Петровна смотрела, широко раскрыв глаза. Так вот они какие!

Русский прапорщик в очках небрежным голосом, — видно, от скуки, — разговаривал по-немецки с бородатым германцем. Странно было: такой обыкновенный, рыжий немец, так добродушно улыбается, фуражка-бескозырка, как ермолка; подумаешь, и вправду добрый человек. А что, злодеи, делают! С ним рядом стоял другой немец, молодой, высокий и красивый, с русыми усиками. Вот этот сразу видно было, что зверь: гордый! Смотрел ми­мо, ни на кого не глядя, и презрительно сдвигал тонкие брови.

Прибежал фельдфебель, приказал пленным выстроить­ся попарно, крикнул: «Марш!» Они двинулись нестрой­ною, колыхающеюся вереницей. Ковыляли, опираясь на костыли, поддерживали друг друга под руки. Двинулся и красивый немец с русыми усиками. Мать честная! Он был без ноги! Вместо левой ноги от самого паха болталась пустая штанина. И немец прыгал на одной ноге, обеими мускулистыми руками опираясь о длинную палку.

Быстро прошел военный доктор с седенькою бородкою и черными бровями. Он что-то сердито крикнул фельдфе­белю. Фельдфебель растерянно скомандовал:

— Стой!

Пленные остановились. Доктор кричал на санитаров около вагонов. Бородатый немец, весело смеясь, балагу­рил с другими пленными, а сам поддерживал под руку своего соседа, красавца без ноги. Марья Петровна погля­дывала на пустую штанину, колыхавшуюся в воздухе. Безногий, все так же презрительно сдвинув брови, поти­рал застывшие руки и кашлял простудным кашлем. Было только начало октября, но уже пятый день неожиданно завернули морозы. Ветер порывами заносил под навес перрона сухой, колючий снег. Немец кашлял часто и по­долгу: видно, сильно простудился. А шинелишка легонькая. «И чего их в вагоны не посадят?» — брезгливо подумала Марья Петровна. И все приглядывалась с враждою к немцу: кашляет, руки иззябли, прыгает на одной ноге, а сколько спеси! И не взглянет ни на кого, как будто и не люди для него.

Подошел другой доктор, с лицом трамвайного контролера, и сиплым голосом сказал фельдфебелю:

— На тот конец отправить восемьдесят человек!

Пленных двинули вперед и стали вводить в вагоны. Сзади надвинулись другие пленные. Теперь это были австрийцы, в мышино-серых шинелях и грязных, давно не­чищенных штиблетах. Огромный австриец с молодым, детским лицом стоял на костылях, бережно держа на весу ра­неную ногу в повязке; рядом стоял другой австрияк, смешно маленький, с лицом пухлым и круглым. Они вполголоса разговаривали по-польски; по тону, каким они говорили, чувствовалось, что они большие друзья; это чувствовалось и по тому, как маленький заботливо оправил шинель на плечах большого и застегнул ему под подбородком верх­нюю пуговицу. Такое у большого было милое, детское ли­цо, и так беспомощно висела меж костылей огромная нога в повязке… Что-то дрогнуло и горько задрожало в груди у Марьи Петровны: господи, сколько народу перепорче­но — молодого, здорового!