Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 151

И я верил в коммунизм из учебника. Искренне верил, что нынешнее поколение советских людей запросто войдет в светлое завтра.

Когда восемнадцатилетним парнем оказался в штате районной газеты, то ничуть не кривил душой, самозабвенно готовя каждый день заметки, репортажи в очередной номер.

И тогда, и позже, работая в областной газете, чуть ли не ежедневно бывал в цехах, на полях, фермах. Редакционное начальство любило критику, и я ее привозил, не задумываясь, не оглядываясь громил тех, кто припозднился с севом, сенокосом, замешкался с закладкой сенажа или обронил на стерне пригоршню колосьев. Очень скоро я уверовал, что разбираюсь в деревенских делах почище любого агронома или зоотехника. И (теперь стыдно вспоминать) учил их работать. Как заправский инструктор райкома или инспектор народного контроля, а их пример постоянно был перед глазами, я распекал председателя, специалиста за промахи, бесхозяйственность. И они, представьте, покорно все сносили.

Один мой старший товарищ, светлая душа Володя Полянчев, не раз с иронией говаривал: „Ты все саблей машешь?“. Я отвечал утвердительно, с достоинством. Со временем даже стал чувствовать себя пусть небольшим, но начальником районного, а потом областного масштаба. На критические заметки приходили ответы о наказании виновных, порой даже о снятии с работы. В газетных кругах это самая большая доблесть — кого-то с должности сковырнуть.

Попробуйте представить себе жителей любой из „загнивающих“ стран. Нелегко, но все же попробуйте. А теперь посмотрите в нашу сторону. И вы увидите… концлагерь. До сих пор он обнесен рядами колючей проволоки. До сих пор каждый приписан к своему бараку. Нищие, возвращаясь на ночлег со скудной добычей, начинают делить ее, устраивая кровавые потасовки Карабах, Сумгаит, Фергана, Ош. Несколько упрощая ситуацию в этих регионах, я ничуть не хочу задеть чьи-то национальные чувства.

Для чего я все это говорю? Чтобы показать: в концлагере нет и не может быть свободной прессы. Дело не только в официальной цензуре, которая сейчас приспосабливается к новым условиям. Но есть еще и внутренний цензор, которого партия поселила в каждую журналистскую душу. Чего можно и чего нельзя — газетчики усваивают очень быстро. Ругай дворника даже домоуправа, критикуй партийного начальника, если его критикуют вышестоящие боссы. Но упаси бог было тронуть того, кто в фаворе, и никогда, ни при каких обстоятельствах не задевай устои, основы Системы. Таких правил писаных не существовало, но их знал на зубок каждый журналист и следовал им. Витало над всеми нами некое убеждение, что так надо во имя высших интересов партии.

Внутренний цензор страшнее официального. С официальным можно спорить, доказывать, пойти на компромисс, пожаловаться его начальству. Хотя все эти меры обычно не давали результата. Внутренний цензор — твои собственные убеждения, воспитанные самой Системой. Приведу только один пример, хотя почти все двадцать пять лет работал я под неусыпным оком внутреннего цензора. Да так успешно работал, что не помню случая, чтобы пришлось вмешиваться Главлиту.

Итак, один пример. Весной 192 года в качестве специального корреспондента „Правды“ я отправился в Узбекистан сразу же после визита туда Брежнева. Мне предстояло рассказать, как с утроенной энергией бросились хлопкоробы выполнять указания Леонида Ильича. От тогдашних собкоров „Правды“ Мукимова и Гладкова я узнал подробности поездки „вождя“. Живую мумию возили по Ташкенту очень осторожно. Доставили, скажем, до порога лимонария — и тут же в резиденцию. Следующий раз повезли на авиазавод, но под тяжестью зевак рухнули в одном из цехов леса, и насмерть перепуганного генсека поскорее отправили в Москву. Но ведь у меня тогда не шевельнулось даже мысли как-то использовать эти факты в будущей корреспонденции.

Может быть, я все-таки более или менее объективно показал положение дел в хлопководческой отрасли? Скажем, о рабском труде и бесправии дехканина? Ничего подобного я и не помышлял. За неделю мне удалось лишь один раз подъехать к одному полю и в течение одной-двух минут поговорить с механизаторами. И то только благодаря моей настойчивости. Сопровождающие делали все, чтобы корреспондент не смог пообщаться с людьми. От застолья к застолью (слава богу, что я практически непьющий), от одной обкомовской дачи к другой. А для любой корреспонденции нужны цифры, факты, фамилии. Добывать все это в условиях той „экскурсии“ было делом крайне сложным. И когда материал увидел свет, я был горд в душе за себя, свой „профессионализм“, поскольку все-таки преодолел „трудности“ и подготовил такие заметки, которые были нужны редакции, — об энтузиазме хлопкоробов.





Конечно же, я понимал, что попал в средневековое байство, где партийная верхушка утопала в роскоши, а простой люд ютился в саманных развалинах. Встречи с Рашидовым, двумя Каримовыми — первыми секретарями Бухарского и Сурхандарьинского обкомов, Гаиповым — первым секретарем Кашкадарьинского обкома не оставили у меня сомнения в существовании хорошо организованной мафии, о которой я лишь догадывался. На обкомовских дачах-дворцах (резиденция бухарского эмира была скромнее) устраивались пьяные оргии Столы ломились от напитков и деликатесов. Произносились тосты, напыщенные речи. За столом — весь высший актив области.

О подробностях этого яркого путешествия я в деталях рассказывал друзьям, знакомым, коллегам. Но, разумеется, хоть как-то отразить их на страницах „Правды“ не собирался. Внутренний цензор был прав: такой материал никто бы не опубликовал. Даже после того, как оба Каримова благополучно „сели“, чтобы остаток жизни провести за решеткой, а Гаипов покончил с собой, когда пришли его брать. Но как нужно оболванить журналиста, чтобы он мирился с внутренним цензором считал его вторым „я“…

73 года народу подстригали мозги. Причем вокруг примитивной коммунистической демагогии создавался ореол многозначительности, мудрости, неописуемой глубины. Вспомним хотя бы полуграмотные, но произнесенные с толком, с чувством, с расстановкой речи Сталина. Или взять передовые „Правды“. Аппаратчики зачитывали их до дыр, полагая, что это указания руководства к действию, идущие от самых верхов.

Мне, написавшему десятков семь-восемь правдинских передовых, было смешно, как серьезно на местах воспринимали эти ценные партийные указания. Передовые писались практически всеми сотрудниками по очереди. Иногда в соавторстве с рядовыми аппаратчиками из ЦК, которые, кстати, почему-то не очень-то афишировали перед своим начальством причастность к авторству передовых.

Многозначительность достигалась шаблонностью и стереотипностью изложения очередных цековских постановлений. Набить руку на передовых было делом не хитрым. Я не застал в живых одного сотрудника, о котором и по сей день ходят в редакции легенды. Он писал передовую за два часа. Но обязательно, говорят, должен был принять изрядную дозу „бормотухи“. Судьба жестоко обошлась с ним. Его нашли мертвым у початой бутылки дешевого вина за столом, на котором лежала неоконченная передовая.

Но для меня освоить этот жанр оказалось делом непростым. Первую передовую, в которую я пытался вложить мысли, какие-то идеи, мне вернули с многочисленными пометками на полях. Учел замечания. Снова вернули. Приятель, видя мои „творческие“ муки, прочитал написанное и рассмеялся.

— Старик, твои „художества“ никому не нужны. Существует стереотип. В передовой „Правде“ — одиннадцать абзацев. Конечно, могут быть и исключения. Первый абзац — вступление к теме, второй — обязательно цитата вождя. Раньше Сталина цитировали. Говорят, он сам распорядился во втором абзаце приводить его мудрые афоризмы. Теперь надо цитировать Брежнева. Один абзац, желательно предпоследний — о роли партийных организаций.

Последовав совету друга, я тут же встал в сплоченные ряды „передовиков“ (так звали в шутку авторов передовых статей). Сегодня от всего этого становится жутко. Но ведь еще совсем недавно, уже в годы так называемой перестройки, едва „Правда“ перестала публиковать передовые, как на пленумах ЦК высокопоставленные аппаратчики, обкомовские начальнички ностальгически запричитали: как тяжело им без указующих передовиц. И при Афанасьеве на какое-то время их восстановили.