Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 12



Так Афанасий остался один, потеряв того, кого привык считать отцом. Он был готов отдать за хозяина жизнь и отдал бы, если бы императору грозили мечом или кинжалом. Но Константина убивал недуг, а у болезни нет лица, нет тела, нет сердца! Ее не отразишь, не отгонишь прочь, не подставишь под ее смертельный удар собственную грудь. И от щуплого лекаря сейчас зависело больше, чем от всей императорской стражи, расставленной бдеть по темным галереям.

И еще – зависело от Бога.

Афанасий широко перекрестился и зашевелил губами, читая молитву во спасение.

Пусть он проявит милосердие к новому рабу своему, пусть пощадит…

Но Господь был глух к молитвам. Наверное, Он все решил до того…

Когда под утро Константин начал дышать, как кузнечные мехи (Афанасий подумал, что, похоже, кто-то дышит внутри усохшего за эти часы тела императора – кто-то чужой, забравшийся в умирающую оболочку), и приведенный стражей осунувшийся, испуганный врач только развел руками, стало понятно, что счет пошел на часы.

Но, как оказалось, даже не на часы, на минуты…

Грудь императора с присвистом приподнялась, внутри нее что-то булькнуло, и воздух начал выходить из обмякшего тела сам по себе, с едва слышным шипением. Медленно отвалилась нижняя челюсть, еще вчера вечером выбритая брадобреем, но успевшая к утру покрыться белой клочковатой щетинкой. Выпятился ставший крупным, как обглоданный мослак, кадык.

Сын добрейшего Констанция Хлора и мудрой Елены, твердой рукой правивший Римской империей без малого 31 год, бывший язычник, сделавший для веры и церкви больше, чем тысячи обращенных праведников, предстал пред глаза Господа.

Афанасий поцеловал желтую, начинающую остывать руку покойного (от кожи пахло настоями трав и горечью смерти), перекрестился и вышел с докладом епископу Николаю, представлявшему при дворе Константина интересы папы Сильвестра.

Он готов был рыдать, но душа его пела – не оттого, что смерть взяла свое, а оттого, что Афанасий впервые за много лет почувствовал себя свободным. От этого смешанного, постыдного в обстоятельствах всеобщего траура чувства он чувствовал себя неловко, словно на глазах у всех занимался грехом рукоблудия и был пойман! Но несмотря на стыд, несмотря на острое чувство утраты, он понимал, что день этот открывает ему иную, отличную от пройденной, дорогу.

Только что умер тот, кого и днем и ночью завещал защищать приемный отец.

Работа телохранителя закончилась.

Теперь, когда императора не стало, Афанасий мог полностью посвятить себя служению, выше и лучше которого не представлял – служению Господу.

Душа императора покинула земную юдоль, у бездыханного тела суетились слуги и насмерть перепуганный лекарь Анкус. В коридорах шептались всю ночь не сомкнувшие глаз слуги. Дворец начал просыпаться на несколько часов раньше обычного – страшная весть разогнала сон, как ветер рассеивает легкий туман, спустившийся в долины с горных отрогов.

Из уст в уста…

Афанасий склонил голову и заставил себя не думать о долгожданной свободе – не подобает императорскому телохранителю думать о дальнейшей жизни, пока не закончены дела сегодняшние, пока не предано земле тело Константина, пока не исполнена его воля. Будет время порадоваться, но долг – прежде всего!

В покоях епископа тоже никто не спал.

Сам епископ, нестарый еще человек, крепкий, седой, с густой бородой и глубоко посаженными водянистыми глазами, и его секретарь, похожий силуэтом на нахохлившегося ворона, явно и не ложились.

Коптили, играя тенями на камне стен, факелы. На столах горели, бросая вокруг себя мягкие круги света, толстые свечи – комната дрожала, словно от страха или от холода. Или от дурных предчувствий… Впрочем, все что могло случиться плохого в эту ночь, уже произошло.

Когда телохранитель покойного вошел в покои, епископ встретил его прямым, пронизывающим насквозь взглядом.

Глаза его, несмотря на две бессонные ночи, смотрели ясно, почти не мигая, и в их глубине была сокрыты такая жесткость и упрямство, что Афанасий, видевший за свою недолгую жизнь немало отчаянных бойцов, невольно подумал, что случись вдруг между ним и обладателем этого взгляда ссора, то исход ее зависел бы не столь от бойцовских умений, сколь от силы характеров. А характер у епископа был крут! Ох как крут! И еще у него был взгляд не ведающего жалости волка. В нем не было ни смирения, ни сочувствия, приличествующих высокому сану – только лишь железная убежденность в собственной правоте и правоте учения, которое епископ представлял.

Он воистину внушал трепет.

«Воин Божий, – подумал Афанасий, склоняя голову в почтительном поклоне. – Да пожалеет Господь того, на кого падет твой гнев!»

– Умер? – спросил Николай с утверждающей интонацией. – Он умер?

– Да, отец мой… – ответил Афанасий, не поднимая взгляда.

– Мучился перед смертью?



– Нет. Отошел без мук. Сознание к нему так и не возвращалось.

– Ну, вот и все… – сказал епископ с неожиданно искренней грустью в голосе. – Да будет ему земля пухом во веки веков. Аминь.

Афанасий ничего не ответил, только перекрестился вослед Николаю и снова склонил шею в поклоне.

Епископ прошелся по комнате, отведенной ему под покои, раскачиваясь, с трудом переставляя распухшие подагрические ступни. Лицо его было мрачным, брови насуплены, край узкого рта недовольно и нервно подергивался. У окна, выходящего на восток, он остановился и замер, упершись взглядом в рассвет, заложив руки за спину, явно приводя мысли и душевное состояние к спокойствию.

– Я хочу поговорить с тобой, Афанасий, – произнес он своим высоким, резким, как визг ребенка, голосом.

– Я слушаю вас, отец мой.

Николай обернулся и резким жестом руки отправил секретаря, в ожидании замершего в углу над списками, прочь. Писчий ссутулился, по-вороньи же складывая крылья широкой сутаны, встал да плавно и почти неслышно скользнул за порог, аккуратно прикрыв за собой набранную из дубовых досок дверь.

Лязгнула щеколда.

– Достаточно ли ты тверд в вере своей? – вымолвил священнослужитель негромко. Афанасию даже пришлось напрячь слух, чтобы разобрать, что говорит собеседник.

Вопрос прозвучал настолько мягко и осторожно, что, казалось, его задал не Николай, а совершенно другой человек. Даже визгливые интонации, свойственные голосу епископа, внезапно исчезли.

– Могу ли я доверять тебе?

И взгляд священнослужителя стал другим.

Нет, жесткость из него никуда не делась, а вот угроза, от которой по спине волнами бежал холод, исчезла. Вернее не исчезла, Афанасий хорошо разбирался в людях – притаилась до времени.

– Готов ли ты послужить церкви так же преданно, до последнего вздоха, как служил Константину?

– Да.

– Хорошо. Тогда скажи мне, что ты думаешь об арианстве?

– Ничего, отец мой. Это ересь, что о ней думать? Господь знает, кто прав, а кто заблуждается. Он наставит заблудших на путь истинный.

– Вот, значит, как… – Николай усмехнулся. – Достойный ответ. Думаю, что самого Ария он бы изрядно огорчил. Значит, учение Ария тебя не волнует? Хорошо. Но ведь твой хозяин был благосклонен к Арию и его ученикам. Как ты думаешь – почему?

– Покойный император был добрый человек, отец мой. Он не делил людей по вероисповеданию, только по делам их…

– Так он, по-твоему, был добр? Интересно, что бы тебе на это ответила Фауста…

– Добрый человек, – сказал Афанасий осторожно, – пока живет, совершает разные поступки. Иногда добрые, иногда злые. Весь вопрос – каких под конец жизни будет больше? За что, в результате, придется держать ответ?

– Хорошо сказано, – заметил Николай мимоходом и снова зашагал по комнате.

Тени от горящих факелов так играли на его лице, что рассмотреть застывшее на нем выражение было практически невозможно. Но Афанасий чутьем своим ощущал, что Николай раздумывает и мысли его недобры.

Дожить бы до утра, подумал начальник императорской стражи с внезапной тоской.

А рассвет все не наступал, хотя небо за окнами уже налилось красным и внизу, в оживавшем под первыми лучами саду, вовсю кричали соловьи.