Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 128

Он и сам удивлялся этим своим словам. Уголовника, привыкшего жить только своей прихотью, паразитирующего на человечности, учить жить по-человечески? Но ведь кто-то должен учить этому, если родители не научили. Ну ничего, подумал он, люди не научили, тайга научит: здесь или учись терпению, или прощайся с жизнью. Такой дилеммы в добром человеческом обществе не ставится. Но «зеленый прокурор» иначе не судит...

— Что они, гады, самострелы оставляют, — сказал Красюк. — Это же запрещено.

Сизов рассмеялся: человек, больше всего не признававший именно этого слова — «запрещено», вдруг вспомнил о нем. Вспомнил, когда дело коснулось его драгоценной личности.

— Видно, не для всех законы писаны...

Он понимал Красюка: прежде для человека ничего не существовало, кроме собственного каприза. Как ни кичился друзьями, а было беспросветное одиночество: один как перст, никому не нужный и сам себе тоже опостылевший. Этим чаще всего и объясняется гипертрофированное презрение блатных к человеческой личности. А теперь у Красюка появилась цель, теперь он не имел права рисковать собой. Раньше был рабом собственной прихоти, теперь раб обретенной собственности — самородка. Психология раба — она и для хозяина, для богатого собственника остается главенствующей. Сизов понимал, что теперь его невольный спутник будет терпеть лишения, только бы вынести самородок туда, где он имеет ценность. Он и убьет, не задумается, если самородку будет угрожать опасность. Он и доброе дело сделает, если это будет нужно для его главной цели. Но привычки есть привычки, не считаться с ними тоже нельзя: недоглядишь — сорвется в безвольной истерике, наделает глупостей.

— Хорошая у тебя фамилия — Красюк, — сказал Сизов, чтобы отвлечь его от навязчивых дум о еде.

— Папочка удостоил. Сделал и смылся.

— Что сделал?

— Да меня ж, чтоб ему на том свете... А лучше на этом... Углядел смазливую хохлушку, поманил, и она, дура, пошла...

— Разве можно так про мать?

Красюк долго не отвечал, шел сзади, смотрел в землю и молчал.

— А потом? — спросил Сизов.

— Потом она меня народила.

— А потом?

— Потом купила мне голубей.

— Зачем?

— Чтобы не скучал мальчик, чтобы не баловался. Так и стал я голубятником. — Он засмеялся безрадостно. — Когда следователь первый раз назвал меня голубятником, я даже обрадовался. Да, говорю, конечно, я всего лишь голубятник, отпустите, дяденька. А оказалось, признался. Оказалось, голубятники — это те, кто лазит по чердакам и ворует белье с веревок. Надо же, воровал, а не знал. Вот какая азбука вышла.

— А потом? — Сизов заинтересованно слушал. Не оборачивался, боясь этим помешать откровенности. Откровенность пуглива — это ж почти исповедь. А исповедь всегда на грани раскаяния. Недаром католические исповедники прячутся в специальные будочки, чтобы исповедующиеся не видели их, не пугались.

— Выкрутился. Решил: не буду больше голубятником. И переквалифицировался в форточники.

— Это что такое? — Многое повидал Сизов за месяцы заключения. Проходили перед ним «карманники» и «мокрушники», «медвежатники» и «филоны-малолетки». А вот о «форточниках» не слыхал.

— Первая ступень академии, — сказал Красюк. — Открывал форточки для домушников. Дело было верное — открыл, и знать ничего не знаю. А все равно замели. Вот тогда-то и получил первый срок. Когда вышел, подумал: чего это для других стараться, если все равно сажают? И стал домушником. А потом обленился...

— Как это?

— Домушник — это ж артист. Исследователь. Не постараешься, залезешь в такой дом, где, кроме тараканов, ничего и нету. А исследование — дело непростое. Однажды подумал: «Чего это я буду за деньгами бегать?» И засел на дорожке в парке, стал дожидаться, когда деньги сами ко мне придут. Так стал гоп-стопником...

Он откашлялся и запел козлиным блатным голосом:

Тайга вторила ему глухим ворчливым эхом. Сойки — первые охотницы до всяких скандалов — заверещали над головой.

Кончив петь, Красюк долго шел молча, ждал расспросов. Нет такого блатного, которому не льстил бы интерес к его «подвигам».

— Вот так всю академию и прошел, — не дождавшись расспросов, сказал он. — Когда первый раз судили, мамаша номер отмочила: встала на колени и просит: «Помилосердствуйте, граждане судьи!»

— Плакала? — спросил Сизов.

— Ясное дело.

— Ну и как? Помиловали?

— Черта с два. Закон что дышло.

— А если бы помиловали, пошел бы по новой?





— Не знаю.

— Значит, правильно сделали.

— Ну, ты! — обозлился Красюк.

— Я что, ты сам себя судил.

— Как это?

— Каждый человек сам себе судья. Знает, что делает, знает, что за это получит.

— А ты знал, когда убивал?

— Судили-то меня не за убийство — за преступную халатность.

Впереди мелькнул просвет, Сизов заспешил, и скоро они вышли на склон, откуда открывался красивый вид на дальние сопки, бесконечные, как волны в море, разноцветные, словно раскрашенные широкими мазками акварели. Между сопками маленьким зеркальцем сияла вода.

— Пришли, — облегченно сказал Сизов.

— Куда?

— К озеру. К Оленьим горам.

— Ага. Давай склад ищи. Пожрем и дальше потопаем.

— Не торопись, колония от тебя не уйдет. Отдохнем, оглядимся, рыбку половим. Может, зверя какого поймаем — к озеру они на водопой ходят...

 

Озеро только издали казалось близко, но до него было идти да идти. Солнце уже катилось к сопкам, когда они увидели внизу матовую поверхность воды, тихую, покрытую неподвижными пятнами бликов. Заспешили и... едва не свалились в яму. Над ее краем одиноко торчала толстая жердь.

— Я же говорил — ямы есть, — сказал Сизов. И вдруг схватил Красюка за истерзанный сучьями рукав с торчащими клочьями ваты. — А ну, тихо!

Где-то рядом шевелился большой зверь, дышал часто, всхрапывал.

— Так это ж в яме! — заорал Красюк и полез к самому ее краю. — Гляди — кабанище!

Кабан был большой — пудов на пять. Он лежал на боку, привалившись спиной к осклизлому подрытому краю ямы.

— Давно, видать, свалился.

— Счас проверим, — Красюк выдернул жердь, толкнул кабана в бок. Кабан приподнял огромную голову с черным пятачком, из-под которого торчали острые клыки, судорожно всхрапнул.

— Не скоро выдохнется. А живого не возьмешь.

— Ну-ка посторонись! — обрадованно воскликнул Красюк. — Не первый раз свиней у кулаков воровать.

Еще потолкав кабана, дождавшись, когда он снова поднимет голову, Красюк с силой ткнул жердью в пятачок и с ножом в руке прыгнул вниз. Сизов даже не успел предупредить, чтоб поостерегся: кабан в предсмертной агонии очень опасен. Но Красюк, видно, и в самом деле знал, что делал. Через минуту возня в яме затихла и снизу послышался довольный голос:

— Раз по носу, чик по горлу — и готово. Вору да не справиться с такой прибылью? Кидай веревку...

Этот вечер они блаженствовали, сидя у костра, на котором на длинной жерди жарились куски мяса. С озера тянул ветер, отгонял комаров да мошек. Над головой, где-то в вершинах деревьев, кричали сойки. Неведомо откуда налетели черные вороны, разыскали в траве остатки кабана, накинулись, загалдели, отталкивая друг друга. Возле костра, чуть ли не под самыми ногами, сновали бурундуки, трясли пышными беличьими хвостиками, набивали чем-то защечные мешки, исчезали в своих норах и снова появлялись, смелые и настороженные, готовые стащить что угодно.

В этот вечер Красюк впервые не держался за свой сверток, отложил его, кинулся ловить бурундуков. Но они были проворнее, выскальзывали из-под самых рук.

— Напрасный труд, — сказал Сизов. — Хочешь, покажу, как их нанайцы ловят?

Он обошел деревья на опушке, высмотрел бурундука, сидевшего на тонкоствольной березке, посвистел ему. Бурундук с любопытством посмотрел вниз и полез, выше. Тогда Сизов принялся стучать по стволу палкой. Бурундук запищал и стал медленно сползать. Когда он сполз совсем низко, Сизов накрыл его шапкой.