Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 128

— Хороши воришки — пятьдесят тысяч хапнуть! А что мы будем делать в поезде?

— Превращать надежду в уверенность.

— Интересно — как?

— Ну откуда я знаю, Гена! Придумаем что-нибудь под стук колес. Надо что-то придумать. Бесполезно ходить по вагонам и спрашивать, не везет ли кто случайно в своем чемодане пятьдесят тысяч рублей. Ты жену предупредил?

— Да.

— Ну что она? Обошлось?

— Спроси о чем-нибудь полегче. Трубку бросила — вот что она. Ум меркнет — она хороший человек, я хороший человек, а поговорить не можем. Дичь какая-то.

— Ладно, Гена, оставим-эту тему. Для начала договоримся так: едем в разных вагонах, друг друга не знаем. «Познакомимся» там, учитывая ситуацию.

— Добро, все понял.

— И еще — осторожней. Вот тебе вторая обойма. На всякий случай.

— Добро. Все будет в порядке. Слушай, Серега, ты позвони моей, а? Скажи, что, мол, чрезвычайной важности дело и поручить никому нельзя, кроме как мне, а? Только не от дежурного, а то ему до конца смены потеха будет. Не понимаю, за что она уважает тебя. — Пермяков недоуменно вскинул светлые брови. — Красивым тебя даже я назвать не могу. Мешки под глазами, толком ни одного анекдота рассказать не можешь, вот только рост...

— Мужчина начинается со ста восьмидесяти, — улыбнулся Левашов.

Они поднялись на второй этаж, вошли в пустую приемную, включили свет. Пермяков, торопясь, набрал номер.

— Алло, — сказал Левашов, — это Катя? Добрый вечер... Левашов беспокоит... Катя, у нас тут с Геной небольшое мероприятие... Так ты того... Не огорчайся, ладно? Ну, добро. Пока.

— И все?! Что она сказала?

— Желает удачи... Ладно, Гена, нам пора.

Когда Левашов вышел на порог, в лицо ему словно кто-то запустил снежок — ураганный ветер, насыщенный снегом, бил сильно и резко. И Левашов улыбнулся радостно, почти счастливо. Он любил такую погоду.

Пермяков уже суетился у вездехода, то возникая в свете фар, то снова исчезая. Едва они забрались в кабину и захлопнули дверцу, вездеход круто развернулся на месте, осветив фарами промерзшие стены полузанесенного здания, верхушки елей, торчавшие из сугробов, и резко рванул с места.

Откинувшись на сиденье, Левашов закрыл глаза. Итак, опять задание, опять он несется куда-то, и время для него отсчитывается иначе, чем для остальных людей. Они с Пермяковым оказались в том промежутке времени, когда час, сутки, день, ночь не имели почти никакого значения, потому что все было подчинено одной цели — найти и задержать человека, у которого в чемодане лежат пятьдесят тысяч рублей. Или же наверняка убедиться в том, что задержать они его не смогут.

Если бы Левашов попытался определить свое состояние, то вряд ли он смог бы сделать это легко и уверенно. Была, конечно, озабоченность, потому что в работе, которой он занимался, любое задание — это испытание. Каждый раз проверялось его умение поступать единственно правильно, независимо от того, даются ли на размышление доли секунды или нет даже этого времени. Конечно, было нетерпение, хотелось побыстрее оказаться на вокзале, в поезде. Было напряжение и, как это ни покажется странным, ощущение счастья — наступили именно те часы, ради которых он и выбрал эту работу. Чистый поиск. Потом будет составление отчетов, хождение по кабинетам, обсуждения, но это будет потом! А сейчас поиск, и ты опять куда-то едешь, и раскачивается на сугробах вездеход, и ревет над головой тайфун.

Левашов наклонился вперед и долго всматривался в ветровое стекло, снег, бешено проносящийся в свете фар.

— Послушай, парень, — обратился он к водителю, — а ты не боишься задавить кого-нибудь? Видимость-то, как я понимаю, почти нулевая...

— Откровенно говоря, это единственное, чего я сейчас боюсь, — водитель улыбнулся.

— А случалось? — спросил Пермяков.

— Со мной — нет, — опять улыбнулся водитель. — А, черт! Опять дворники заклинило. — Остановив вездеход, он просунул руку наружу и начал очищать ветровое стекло. И за какую-то минуту, пока была приоткрыта дверца, всех в кабине запорошило снегом. Не отряхивая его, Левашов опять откинулся на сиденье.

Сам он приехал в эти края несколько лет назад, но до сих пор не пропало в нем чувство новизны. Странное волнение охватывало его при виде снежных заносов, летних дождей и туманов, при виде влажных сопок или прозрачных горных ручьев. Он полюбил остров еще там, на материке. Его форма напоминала Левашову магнитную стрелку гигантского компаса, а иногда — корабль или глубинную рыбу с костистой пастью. Он подолгу рассматривал карты острова, бормоча про себя незнакомые названия городов и поселков, а в людях, которые приезжали оттуда, невольно искал что-то необычное.

Левашов хорошо помнил день, когда он сел в самолет. Это было тихой сырой осенью. Шел мелкий дождь, и взлетная полоса блестела, как большой проспект, с которого вдруг исчезли дома, деревья, памятники. Осталась только прямая мокрая дорога, в которой отражались серые громады самолетов. По их клепаным бокам, будто покрытым гусиной кожей, рывками стекали капли дождя. Здесь, на земле, самолеты казались чужими и неуклюжими. Они угрюмо ждали, пока маленькие, суетливые люди закончат возню вокруг них, и можно будет освобожденно и восторженно оттолкнуться, и уйти к себе — в тяжелое сырое небо.

Потом, когда наступили сумерки, объявили посадку. Левашов медленно прошел через летное поле, ступая по бетонным плитам, по мелким морщинистым лужам, по листьям, занесенным с деревьев, окружавших аэровокзал. Листья казались выцветшими, они лежали на бетоне, бледные и размокшие. Левашова обогнал электрокар, и оранжевая куртка водителя тоже казалась какой-то бесцветной.

В свете прожекторов тускло поблескивало брюхо самолета. Концы провисших крыльев скрывались где-то в тумане. И конца очереди у трапа тоже не было видно. Вереница людей, казалось, шла через поле, выходила на шоссе и тянулась, тянулась до самого города, будто к трапу выстроилось все его население, будто объявление о посадке прозвучало не только в аэропорту, но и в домах, на заводах, улицах.

Но вот по телу самолета пробежала нетерпеливая дрожь, он дернулся, пронесся по полосе, оттолкнулся и, будто успокоившись, ушел в туманное небо. Где-то внизу, под маскировочной сеткой дождя, текла широкая река, теплились огоньки бакенов, катеров, барж. Через несколько минут показались звезды. Самолет продолжал набирать высоту.

В Москве стоял мороз, и прозрачная поземка мела по белесым плитам аэродрома. В ночном воздухе самолеты уже не выглядели угрюмыми существами из другого мира. Они сверкали разноцветными огнями, будто приглашая к празднику, тревожному и неожиданному. В душу невольно закрадывалась робость, боязнь оплошать, не оправдать собственных надежд на самого себя.

В темном промерзшем автобусе Левашов переехал с Внукова на Домодедово. Там на него сразу дохнуло просторами, которые измерялись тысячами километров, сутками перелетов, часовыми поясами.

И опять самолет рванулся в небо, раскалывая и дробя мерзлый воздух. Москва, будто плоская галактика, качнулась и ушла в сторону, уменьшаясь и теряясь среди звезд. Ночь кончилась неожиданно быстро, а утром где-то внизу медленно проплыли заснеженные горы Урала, замерзшие болота Западной Сибири, днем он видел горы Восточной Сибири, похожие на розовую скомканную бумагу. Потом приблизился Дальний Восток — сумрачный и туманный. Неожиданно кончились облака, будто отшатнулись назад, к материку, а под самолетом оказалась пустота, от одного вида которой сжималось сердце и метался по груди испуганный холодок. На дне провала колыхалось море. Это был Татарский пролив. Едва достигнув его середины, самолет начал снижаться, и вскоре у самого горизонта показался клубящийся туманом остров.

 

О том, что вездеход добрался до вокзала, знал только водитель. Выглянув из кабинки, можно было подумать, что вездеход просто проехал по кругу. Все так же валил снег, и так же, как возле управления, ничего не было видно, кроме снежного месива в свете фар.