Страница 10 из 50
Доля вины на «просветителях» лежит. Однако вся их пропаганда никогда не имела бы успеха в стране со здоровой экономикой, возглавляемой толковым монархом. В то же самое время в соседней Англии процветало немало крикунов, повторявших во всю глотку благоглупости французских коллег. Их даже не преследовали систематически — так, время от времени отдельные, перешедшие все границы, индивидуумы имели некоторые неприятности с судом. Не более того.
И тем не менее в Англии обошлось. По той простой причине, что в Англии существовала нормальная экономика — а во Франции о таковой приходилось только мечтать…
Чтобы спасти финансы, король назначил на высокий пост ученого, экономиста и толкового администратора Тюрго. Тот взялся за дело, предложив для начала, чтобы налоги отныне платили не только третье сословие (крестьяне, горожане, буржуазия), но и дворянство с духовенством, по сути, паразиты и захребетники.
Легко представить, какую бурю подняли благородные сословия. Тюрго вылетел в отставку, как снаряд из мортиры.
Денег в казне от этого не прибавилось ни на грош, и парижские банкиры, раздосадованные печальным концом реформ, перестали давать королю взаймы (а другого источника доходов в стране практически не существовало). Король пригласил на ту же роль швейцарского банкира Неккера.
Неккер предложил более мягкую реформу, чем его предшественник, — но аристократия вновь взвилась на дыбы, и Неккеру пришлось уехать на историческую родину. Сменивший его генеральный контролер (министр финансов) Каллон поначалу, помня о печальной судьбе предшественников, пытался быть ангелом кротости: изыскивал немалые деньги на очередные прихоти королевы, оплачивал из казны многомиллионные долги двух королевских братьев. Но развал финансов зашел настолько далеко, что и Каллон, не видя другой возможности, предложил взимать налог с тех благородных сословий, которые прежде были избавлены от подобного садизма…
Отставка, конечно, финансовый кризис, переросший в общий крах экономики. Голодные бунты, бешеный рост цен. Генеральные Штаты (некое подобие английского парламента, бледная пародия), внезапно преисполнившись смелости, объявляют себя Национальным собранием, которое отныне будет заниматься государственными делами и принимать решения по важнейшим вопросам. Король, науськанный советчиками, отдает приказ стянуть к Парижу кавалерийские полки для полного и окончательного решения проблемы с возомнившим о себе Национальным собранием…
Началось! Это уже не бунт, это революция! Париж поднялся!
Вот тут многие, я уверен, вспомнив все, что худо-бедно усвоили в школе, понимающе кивнут: «Ну как же, как же. Взятие Бастилии…» Я и сам прекрасно помню большую иллюстрацию в «Детской энциклопедии»: несметные толпы народа штурмуют высоченные стены крепости, так напугавшей некогда юного д'Артаньяна. Из пушечных жерл клубится дым…
Ничего этого не было! Не было никакого «взятия Бастилии», штурма с пушечным грохотом, ружейной стрельбой, развевающимися знаменами и вождями впереди…
В Бастилии не было пороха для пушек, а гарнизон состоял из горсточки нестроевиков. Внутрь крепости проникли «делегаты» и предложили коменданту де Лоне по-хорошему поднять лапки кверху, иначе всем несдобровать. Трезво прикинув свои силенки и размеры собравшейся вокруг крепости толпы, комендант дрогнул и сдался.
Что его, впрочем, не спасло: ворвавшаяся в крепость толпа, настроенная как следует побуянить, чихала на то, что кто-то от ее имени обещал коменданту жизнь в случае капитуляции. Коменданта убили, насадили его голову на пику и долго таскали по улицам. Мимоходом участники «штурма» освободили «узников старого режима», гнивших в сырых казематах Бастилии — их было не более десятка, и все до одного, как на подбор, угодили туда за чисто уголовные прегрешения…
Ну, а поскольку ни одна революция не может существовать без красочных мифов, то за сто тридцать лет до сказки о героическом штурме Зимнего родилась легенда о героическом штурме Бастилии, здравствующая до сих пор…
Когда через несколько недель Парижская Коммуна учредила почетный знак, так называемый «Ромб победителей Бастилии», претендовать на него сбежалось несметное количество народу.
И каждый второй, оказалось, отрубал голову коменданту, а каждый первый выбивал ногой ворота Бастилии…
Я так и не выяснил, сколько народу отхватило себе этот золотой ромб. Немало, надо полагать. Но когда через год учредили еще одну награду, «Стенной венец граждан-буржуа, победителей Бастилии», его получили девятьсот сорок девять человек. Сколько из них реально болталось в тот день на площади Бастилии, покрыто мраком неизвестности. Сие нам опять-таки знакомо, и следует признать, что наши коммунисты французам уступали — у нас, как-никак, число несших бревно вместе с Лениным на историческом субботнике исчислялось всего-то парой десятков…
Вот, кстати, ещё о Бастилии. Она вовсе не была «разрушена возмущенным народом». Контракт на разборку крепости получил добрый буржуа, строительный подрядчик месье Паллуа, нанял 800 рабочих и хорошо на этом дельце заработал, продав немалое количество тесаного камня…
Если будете в Париже, можете интереса ради заглянуть на мост Конкорд — он как раз из этого камня.
В общем, как всякая революция впоследствии, французская обросла мифами очень быстро — иногда, чтобы приукрасить какой-то эпизод, иногда — чтобы смягчить. Если вам доведется прочитать где-нибудь, что революционная толпа носила по улицам Парижа на пике отрубленную голову принцессы де Ламбаль, фаворитки королевы, не верьте. На пике носили совсем другую часть тела принцессы… А если попадутся строчки о «самосуде толпы над аристократами», то знайте: частенько это означало, что посреди улицы беременной женщине вспарывали живот и вырывали ребенка. Что творилось в провинции, где не было ни законов, ни власти, лучше себе не представлять, хотя достаточно протянуть руку, чтобы снять с полки, скажем, «Историю французской революции» Карлейля…
И полилась кровь, кровь, кровь! «Ле сан», по-французски. Ле сан, ле сан, ле сан …Кровь алая!
В общем-то, никто поначалу не собирался свергать короля и заводить республику — дело это было настолько новое и непривычное, что здравомыслящие люди его инстинктивно опасались. Однако… любая революция имеет много общего с классической деревенской пьянкой по случаю большого праздника. Сначала опрокидывают по рюмочке и степенно толкуют про виды на урожай, про легкомысленное поведение мельниковой дочки, про то, ест ли гишпанский король лягушек, или городской телеграфист всё наврал. Потом как-то незаметно переходят на гранёные стаканы, вспоминаются старые обиды и старые счёты — и вот уже кумовья идут друг на друга с лопатами и вилами, горят амбары и коровники, в свалке затоптали попа и старосту, и из уездного городка наметом несется вся наличная жандармская команда, а следом казачья сотня, потому что меньшими силами не усмирить. И только на третий день, хмуро бродя по пожарищу и не досчитываясь кузнеца дяди Пафнутия, соображают, что его в горящей избе и забыли, потому как в первую голову спасали самогонный аппарат. Ну, а где поп со старостой, лучше и не гадать…
Так вот, с революциями обстоит точно так же. Даже если никто поначалу специально и не хотел резких телодвижений, сама логика событий, сами взбудораженные многомиллионные массы очень быстро начинают громоздить вовсе уж жуткие комбинации — причем, господа мои, не забывайте, процесс идет непременно с двух сторон!
Дворяне массами побежали за границу — и начали создавать там армию вторжения. Тем временем во Франции создавали свою армию, новую, революционную, которой предстояло на штыках принести счастье и свободу остальной Европе…
Ага, вот именно! То, что «заграничная контрреволюция» первой вторглась во Францию — очередная сказочка. Это французская армия браво ринулась к соседям — в Италию, Голландию, свергать феодалов, делить землю, вешать попов и нести просвещение.
Вот тут уже Европа, мрачно призадумавшись, начинает собирать армии и шлёт их к французским границам, сообразив, наконец, чем пахнут такие эксперименты в отдельно взятой стране. Прусский главнокомандующий, герцог Брауншвейгский, правда, оказывается не на высоте: под покровом ночной тьмы к нему проникли посланцы революции и предложили ни много, ни мало — бриллиантов, реквизированных из королевской сокровищницы, на сумму в пять миллионов. Герцог не выдержал, камешки взял и отступил, сославшись на плохие стратегические условия. Только в 1806 г., после его смерти, когда нотариусы описывали его имущество для наследников, обнаружились эти камешки, в том числе, и любимый Марией-Антуанеттой «голубой бриллиант в сто двадцать карат…»