Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 69



2. Бродяга на цепи

Когда сознание прояснилось и глаза привыкли к окружающей его темноте, синегорец увидел, что заперт в железной клетке, которая установлена в довольно-таки просторной, но мрачной пещере. Вдоль гранитных стен пещеры стояло еще не менее дюжины таких же клеток, и в них, беспокойно ворочаясь, похрапывая, то и дело болезненно вскрикивая, спали узники.

В противоположном конце пещеры не столько виднелся, сколько угадывался выход из нее. Синегорец с трудом встал на ноги и сделал несколько нетвердых шагов к решетке. Это был почти бессознательный порыв — к живому предутреннему свету, к свободе. Но тут же натянулась прочная железная цепь, прикованная к обручу на его шее, и одновременно с лязгом покрытых ржавчиной звеньев за спиной синегорца прозвучал хриплый голос:

— Эй, полегче, Бродяга! Ты мне голову оторвешь…

Он оглянулся. В углу клетки на подстилке из гнилой соломы, поджав под себя ноги, сидел человек. Широкоплечий, с крепкими мускулистыми руками, обнаженный по пояс, он напомнил синегорцу однажды виденного («Где? Когда?» — мелькнуло в глубине сознания) каменного истукана, которому поклонялось племя лесных дикарей. Сходство усиливала большая голова незнакомца: она была совершенно лысой. Черные, немного раскосые глаза на широкоскулом безбородом лице смотрели почти весело.

Беспокойство Лысого о сохранности собственной головы оказалось вполне обоснованным: они оба были скованы общей цепью, пять аршин которой тянулись от синегорца к точно такому же кольцу на его шее.

— Садись. — Лысый кивнул на подстилку рядом с собой. — В ногах правды нет. Хотя не уверен, что она вообще есть в чем-нибудь, но разговаривать удобнее сидя. Как считаешь?

Синегорец не ответил, но молча опустился на прогнившую подстилку.

— А ты быстро очухался, Бродяга. Как правило, новички приходят в себя лишь через день-другой.

— Это из-за варева, которым меня напоили?

— Из-за него, — подтвердил Лысый. — Его вливают каждому невольнику, прежде чем сюда привезти. Чтобы обратной дороги не знали. Бывали случаи, что человек и вовсе не просыпался опосля такой чарки… Но ты, видать, из других. Это хорошо, это очень хорошо, Бродяга.

— Почему ты называешь меня Бродягой?

— Надсмотрщики, когда приковывали мою цепь к твоему ошейнику, так называли. Здесь у нас нет имен, только прозвища. — Он усмехнулся и пошлепал себя тяжелой ладонью по затылку. — Меня, сам догадываешься, Лысым кличут.

— И всегда так величали? — без тени улыбки спросил синегорец.

— С того дня, как рабом сделался.

Он немного помолчал, затем вздохнул и добавил:

— Мое прежнее имя — Дорк. Дорк Младший из девятого колена тоймунского рода вагаров. Мы жили очень далеко отсюда, в южных степях, к востоку от Таврийского моря. Вождем племени был Дорк Старший, меня в его честь нарекли. Он же приговорил меня к изгнанию…

Узник замолчал. Синегорец не стал докучать ему дальнейшими расспросами: захочет — сам все расскажет.



В голове была полная сумятица. Синегорец вполне отчетливо помнил, как обоз наконец-то выбрался из лесных дебрей, как через два дня подошли к высоким крепостным стенам, но в ворота не сунулись, а расположились на постой поодаль, в грязной избе, больше напоминающей конюшню. Он почти оправился от неведомой хвори, лишавшей сил и воли к свободе, что не ускользнуло от внимания Одноглазого. Тот сразу приказал запереть синегорца отдельно от других невольников и удвоить охрану, хотя пленник не предпринимал ни малейших попыток к бегству. А потом Одноглазый сам пришел к синегорцу, дабы растолковать — что, как и почему. Если верить ему, получалось, что синегорец с рождения был бродягой и отпетым разбойником, достойным лютой смерти, и только вмешательство сердобольного Багола избавило его — на какое-то время — от Преисподней. Багол, дескать, надеется, что Бродяга («Да, именно так он меня называл в тот вечер, — припомнил синегорец. — Что ж, Бродяга так Бродяга…») когда-нибудь сможет искупить свои прегрешения, поэтому намерен завтра же передать его в руки сурового, но справедливого хозяина.

Синегорец не поверил Одноглазому. Хотя смутные обрывки памяти, казалось бы, свидетельствовали о правдивости утверждений Багола (восторженно подчинявшаяся ему разбойная ватага; дубовая клетка, в которой его содержал какой-то княжеский наместник; карлик-подземельщик. показывающий тайные ходы под крепостными стенами…), он не чувствовал на себе вины, не ощущал себя грабителем и убийцей. Или не помнил? Ядовитая змея сомнений заползла в его душу и свилась в ледяную спираль. Приподняв узорчатую головку, она заглядывала в глаза Бродяги и шипела: «Тщщщета и мельтешшшение… Уймисссь, бессспамятный бродяжжжка, смирисссь, зззатихни!..», но он не желал сдаваться без боя. Может быть, именно это упрямое и труднообъяснимое (в его-то положении — безродного раба, колодника!) нежелание сдаваться и было главной причиной его неверия словам Одноглазого Багола.

На следующий день Бродягу продемонстрировали новому хозяину. Одноглазый вновь распинался о его разбойном прошлом, тыкал пальцем в плечи и грудь, заставил скалить зубы, короче, вовсю нахваливал товар, и уговорил-таки покупателя раскошелиться. Синегорец в какой-то момент готов был броситься на них обоих и так шибануть лбами, чтобы мозги наружу брызнули (он был уверен, что деревянные колодки не помешают, расколет их запросто, в один удар), но сдержался. Почему? Чуть позже понял причину: змея сомнений не дозволила вырваться наружу праведной обиде. Ведь если он в самом деле запятнал себя грабежами и убийствами, как о том говорил Одноглазый, какое тогда право имеет на гнев и обиду?

Новый хозяин, кажется, заметил яростный блеск в глазах Бродяги. Цокнул языком, прищурился и, будто желая успокоить колодника, унять его пыл, поднес к губам синегорца глиняную кружку с зеленоватой водицей. Он выпил до дна — и вновь провалился в блаженную темень бесчувствия. А очнулся уже здесь, на цепи, в железной клетке…

Послышался противный металлический скрип. У выхода из пещеры вспыхнули смоляные факелы, в клетках зашевелились серые тени узников.

— Жратву несут, — оживился Лысый Дорк. — Не советую отказываться, даже если намедни тебя потчевали жареной куропаткой. Сегодня, как и всегда, накормят капустной похлебкой и, если повезет, поймаешь в ней рыбий хвост.

Надсмотрщики неторопливо двигались вдоль клеток, оставляя у железных прутьев деревянные корытца с мутным и дурно пахнущим варевом. Узники, встав на четвереньки, просовывали руки сквозь прутья, зачерпывали похлебку ладонями и торопливо, стараясь не потерять ни капли вонючей бурды, хлебали ее с почти звериной жадностью.

Бродяга, поколебавшись несколько мгновений, все же последовал их примеру. Голод — не тетка. Похлебка оказалась густой, однако явно пересоленной, а вместо рыбьего хвоста он выловил в ней голову какой-то мелкой зверушки, то ли сурка, то ли… крысы?

— Что это? — спросил он у Лысого, показывая свою находку.

— Какая разница? — хмыкнул тот. — Если не хочешь, отдай мне.

— Ладно, бери.

Череп неведомой зверушки тут же захрустел под напором крепких челюстей Лысого Дорка.

— Ну вот и славно, — сказал Лысый, когда корытце опустело. — Теперь можно отсыпаться до вечера. Поскольку ты новенький, нас нынче на ристалище не поведут, позволят тебе день-два отдохнуть с дороги.

Он громко рыгнул и, не вставая с четверенек, направился к подстилке. Бродяга шагнул за ним. но остановился, вновь услышав клацанье железа. Оглянувшись, он увидел, что надсмотрщики открывают клетки и попарно выводят узников из пещеры.

— Садись, Бродяга, садись, — недовольно заворчал Лысый. — Нечего зазря глаза им мозолить. А то ведь сообразят, что ты уже на ногах держишься, и вместе со всеми отправят. Оно, конечно, и неплохо, — на травке порезвиться, на солнышко поглядеть, да только я что-то не очень хорошо себя чувствую. Прихворнул малость… Лучше будет, если отдохну денек.

— На ристалище? — переспросил Бродяга, устраиваясь рядом с Лысым. — И что они там делают?