Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 27



Простая операция — продолжение (6)

Первая бессонная ночь…

О чем думают люди, когда они дорываются до этой возможности? «Кто я такой? Что я делаю? Так ли я это делаю, как надо бы? А если не так, то в чем моя ошибка?»

Почему так вышло, что я сорок лет писала главным образом для детей и юношества? На это я не нахожу ответа, — вероятно, это вопрос праздный и неумный. Почему, когда я бывала голодна, я с удовольствием ела хлеб? А когда мне хотелось пить, я с наслаждением пила воду? Очевидно, потому, что хлеб и вода были мне нужны для утоления голода и жажды. И писала я для детей и юношества оттого, что всю жизнь любила и люблю детей. Люблю их вопрошающие глаза, их доверчивое тепло. Люблю ощущать под пальцами мягкие, легкие волосы девочек или низко остриженные, плюшевые на ощупь головы мальчиков. И разговор с детьми мне всегда интересен и радостен.

Но я не помню, чтобы, когда я писала пьесу или повесть, я прикидывала в уме: «Это будет для детей. Это подойдет для среднего возраста, — нет, пожалуй, и для старшего тоже». Когда я писала, я делала это прежде всего для самой себя — для детей моего возраста: от 10 до 90 лет. Смешное я писала только такое, какое мне самой казалось смешным, и печальное — только такое, от какого мне самой хотелось плакать. Когда я писала что-нибудь для взрослых зрителей и читателей, то всегда потом это смотрели в театре и читали также и дети. А то, что ставили детские театры и печатали детские издательства, смотрели и читали также и взрослые.

Чему же я учила, или, вернее, хотела учить своих читателей? Что из того, чем жила я сама, пыталась я передать им?

Когда я в первый раз пришла поступать на курсы Лесгафга в Петербурге, мне было 19 лет. В канцелярии курсов на всех окнах было много зеленых растений в горшках, — мне даже почему-то помнится, что на окнах были и клетки с птицами, но это, может быть, моя память присочинила позднее. Пока секретарь курсов принимала мое прошение о приеме в число слушательниц и вносила меня в списки, в канцелярию, где мы находились, вошел невысокий сказочный старичок с бородой. Он был очень похож на Дарвина и вместе с тем на большую умную обезьяну. Вошел он не с улицы, а из соседней комнаты. Все встали и почтительно поклонились старичку, а он почему-то сконфузился, закивал всем головой и ушел обратно в комнаты.

— Это — профессор Лесгафт! — сказала нам секретарь курсов так радостно, словно и она в тот день увидела Петра Францевича в первый раз в жизни!

Через несколько дней начались занятия на курсах. Первая лекция происходила в так называемой «большой аудитории». Никогда в жизни ни до, ни после курсов Лесгафта (в старом помещении, на Торговой улице, 25) я не видала такой маленькой «большой аудитории»! Да и все помещение курсов было тесное, необычайно скромное. По сравнению с правительственными высшими учебными заведениями оно было просто бедное. Курсы Лесгафта — официально они назывались тогда «Курсами руководительниц физического воспитания» — были едва ли не самыми демократическими в России. Плата за учение была очень невысокая — рублей 30 в год (точно уже не помню). Сам Петр Францевич был совершенно бессребреник, никаких материальных выгод он от курсов не получал, да и существовали курсы не столько за счет платы, вносимой слушательницами, сколько за счет щедрых пожертвований крупного сибирского богача, почитателя профессора Лесгафта. Слушательниц привлекало то, что три основных предмета — очень нужных и важных — читали три профессора, по-разному выдающиеся: анатомию — П.Ф. Лесгафт, химию — П.Л. Мальчевский, математику — Долбня.

Революционная репутация курсов Лесгафта была установлена прочно. Сам Петр Францевич бывал неоднократно арестован и высылаем из Петербурга. Дух, веявший на его курсах, был, по выражению органов охранки, «неблагонадежный», то есть революционный.

Во время лекций маленькая «большая аудитория» бывала набита в полном смысле слова как бочка сельдями. Уже ко второй лекции стены аудитории начинали потеть и горько плакать, — на них осаждалось наше дыхание. Однако, несмотря на эту тесноту, в аудитории свято соблюдалась и не смещалась «дорожка Петра Францевича» — узенькая тропочка, по которой, читая лекцию, он шагал по аудитории. Говорил он не очень четко и ясно — звуки и слова терялись в бороде, к его говору надо было привыкнуть, тем более что он непрестанно пересыпал свою речь словесным шлаком, ненужными вводными словечками: «винтели» (видите ли), «то есть это» и т. п.

Быстро шагая по своей «дорожке», профессор Лесгафт сразу же стал задавать нам вопросы:

— Зачем вы пришли сюда? Вот вы, например, зачем?

— Учиться, — ответила спрошенная курсистка.

— А вы?

— За знаниями, — сказала другая.

— Гм… Учиться… Это как же вы себе представляете? Кто-то будет откуда-то перекладывать знания в ваши головы? Нет, так люди не учатся! Конечно, мы будем помогать вам в этом, но самое главное не это: самое главное — научить вас думать! Думать вы не умеете, — средняя школа этому не учит. А без этого никакие знания невозможны… Ведь, например, чувство истины у человека врожденное? — с этим вопросом Петр Францевич внезапно обратился ко мне. — Чувство истины ведь у человека врожденное? — кивал он мне утвердительно и тряс бородой.

Конечно, я серьезно поддакнула:



— Да. Врожденное.

Ох, что тут поднялось! Профессор Лесгафт превратился в разгневанную Немезиду! Немезида яростно трясла бородой, грозила указательным пальцем перед моим носом и кричала:

— Ничего подобного! Ничего подобного, говорю я вам! Никакого врожденного чувства истины у человека нет! Просто вы не умеете думать! Профессор говорит вам явную неправду, а вы бездумно подтверждаете: да, да, врожденное! Еще бы — сам профессор так говорит, спорить с ним, что ли? А конечно, спорить! Непременно спорить! Спорить со всяким, кто говорит неправду!.. А для этого надо уметь думать…

С тех пор прошло 59 лет. В тридцатых годах мы, группа работников детского театра, пришли к Надежде Константиновне Крупской и задали ей вопрос: в чем, по ее мнению, заключается главная задача детского театра?

Надежда Константиновна подумала, посмотрела на нас, чуть откинув голову (у нее, видимо, были ослаблены мускулы, управляющие движением глазных век), и негромко, раздумчиво переспросила:

— В чем главная задача детского театра? — И тут же ответила: — Да в том же, в чем главная задача воспитания: учить думать.

Да, конечно, мысленно повторяю я себе сегодня. Думать. Думать самостоятельно и свободно, смело, страстно отстаивать свою мысль.

Вторая бессонная ночь — и снова я думаю, вспоминаю…

На первую встречу с ними — комсомольцами, молодыми рабочими большого оборонного сибирского завода (я была прикреплена к ним горкомом партии) — я шла, очень волнуясь. Кто его знает, как мы примем друг друга: я — их, они — меня?

Когда я вошла в то помещение, где они меня ждали, я сразу ослепла! Что-то мягкое, теплое, темное шмякнулось мне в лицо и заслонило весь мир. Это была шапка, обыкновенная зимняя шапка: в ожидании моего прихода ребята затеяли баталию шапками, и один метательный снаряд попал в лицо мне, входящей!

Эта шапка сразу разбила всякую возможность «льда» между мной и ребятами. Мне даже показалось на миг, что прилетела шапка из далекого прошлого, с репетиции какой-то «агитпостановки» в одном из первых ленинградских молодежных домов культуры! По ходу пьесы кто-то из исполнителей тогда требовал:

— Коня! Приведите мне коня!

И кто-то из ребят мечтательно произнес:

— Эх, живую бы лошадь… А?

Эту мысль мгновенно подхватили все! И через короткое время в репетиционный зал (на 4-м или 5-м этаже дома!) была торжественно введена живая лошадь!

Конь выглядел в этой обстановке несколько растерянно и даже глуповато. Конечно, он не мог знать, что он уже не первооткрыватель, что за много веков до этого дня один из венецианских дожей въехал верхом по парадной лестнице (всего только на 2-й этаж — экая малость!) прославленного в Венеции «Ка д'Оро» — «Золотого Дома». Но наш советский конь вел себя в зале довольно прилично, — может быть, оттого, что, поднимаясь по этажам, он успел уже чудовищно загадить всю парадную лестницу. Все смотрели на неожиданного гостя со все нараставшим сомнением. Всем становилось ясно, что конь, живой, натуралистический, ржущий и извергающий навоз, — не к шубе рукав в клубной агитпостановке, где все условно!