Страница 11 из 27
В.П. Филатов применил тканевое лечение в 53 случаях пендинской язвы, — все больные выздоровели, а на месте заживших ран остались только тонкие, еле заметные рубцы. Прослеженные в течение ряда лет результаты этого лечения оказались стойкими.
Тканевая терапия оправдала себя и при ряде других тяжких заболеваний: при самопроизвольном омертвении (гангрене) стоп и при бронхиальной астме, при туберкулезе легких и гортани и при язвах желудка и кишок, при психических заболеваниях, в частности при шизофрении, при гуммозном сифилисе, даже при проказе. Область успешного применения тканевой терапии оказалась огромной. Она, конечно, конечно, будет еще расширяться.
Написала все это — и сама испугалась. Есть явление, от которого страдает всякое научно-лечебное учреждение, а во Всеукраинском офтальмологическом институте имени академика В.П. Филатова явление это порой приобретает характер настоящего бедствия: неорганизованное устремление сюда больных со всех концов страны — «диким образом». Прочитают люди на «раю земли газетную заметку о том, что в Одессе, «у Филатова», возвращают слепым зрение, и пускаются в путь, часто с детьми, а главное, всегда с надеждами. Очень многие из этих людей приезжают в институт лишь затем, чтобы услыхать, что приехали они зря, форма их заболевания лечению не подлежит. В результате тяжелое разочарование для больных.
В основе этого грустного явления лежит прежде всего недостаточная осведомленность. О многих очень важных, замечательных сторонах нашей жизни у нас пишут мало, люди знают об этом недостаточно. Институт имени Филатова — учреждение, единственное в мире. А много ли написано у нас о нем в общей (не специально медицинской) прессе?
Мне не раз приходилось слышать от В.П. Филатова и его сотрудников-врачей горькую претензию в адрес писателей.
— Ведь пишут — ничего не скажешь, пишут! — говорил мне В.П. Филатов, — и пьесы, и сценарии, и рассказы. Есть и спектакли, и кинофильмы… Иные делают это словно бы и добросовестно, — приезжают к нам в институт, знакомятся с материалом, а потом напишут такое, что «унеси ты мое горе на гороховое поле»!
В связи с этим я позволю себе рассказать забавный — а может быть, и не такой уж забавный — случай.
В одном из одесских кинематографов показывали фильм, главный персонаж которого был слепым и в конце фильма прозрел. Группе больных института (из тех, что сохранили остатки зрения) разрешили пойти на дневной сеанс. Меня отпустили с ними — за старшую. Пошли мы весело, с шутками. Ждали — будет интересно. И вот возвращаемся после сеанса. Без всякого оживления, без острот и смеха, даже впечатлениями не делимся! Потом я замечаю, что почти вся наша группа, обогнав меня, ушла далеко вперед, а меня Володя Горев все время заставляет идти медленно… «Не торопитесь… У вас — сердце, у вас — одышка…» И чего только еще у меня нет!
— Володя, почему мы с вами плетемся сзади? Тут он не выдержал и сказал с укором:
— Ну, как вы не понимаете? Ругаются они, а при вас неловко им…
Оказывается, они всю дорогу ругали кинофильм такими словами, в каких я соревноваться с ними не могла… Они были обижены: лучше ничего не показывать, чем так бесстыдно врать!
Я с ними не спорила…
6. Разъезд
Всему на свете приходит конец.
Давно уехала Анна Ивановна с дочкой Галочкой, которая спрашивала, подставляя головку солнечным лучам: «Темно, мама? Ночь?!» Уехала со своими страшными бельмами Соня, аптечный работник. Уехал доктор Корнев, — помочь ему не удалось.
Зато радостно для всех было видеть, каким счастливым уезжал Володя Горев! С восстановленным зрением!
В один день с Володей уезжала Кассандра. От врачей и сестер мы знали, что Кассандра уезжает со значительным улучшением зрения. Но сама она в этом не сознавалась! «Да так, знаете… ничего… как будто не очень плохо». Володя и Кассандра, бывшие здесь в состоянии неостывающей войны, уехали вместе! Когда Володя садился в такси, чтобы отправляться на вокзал, мы все высыпали провожать его. В эту минуту из подъезда вышла Кассандра, таща потертый старомодный баул (такие в конце прошлого века назывались в Германии «вьюками Колумба»).
— Нонна Александровна! — ахнул, узнав ее, Володя. — Закадычный враг мой! Едем, я довезу вас до дома.
И он с готовностью подсадил Кассандру в такси, куда погрузил и ее багаж времен Христофора Колумба.
Все мы стояли вокруг, жали отъезжающим руки, кричали добрые пожелания, махали платками.
— Знаете… — сказала мне вдруг Кассандра, часто-часто мигая, очень растроганная. — Я никогда не думала, что все здесь так меня полюбили!
Бедная! Всю сердечность проводов Володи Горева она приняла на свой счет!
Уехал и Аветик. За ним прибыла из Еревана мать, красивая, полная, черноглазая женщина, пышущая таким доброжелательным теплом, какое умеют распространять только русские печи и восточные женщины! Она то плакала над погибшим глазом Аветика, то вскрикивала от счастья, целуя его сохраненный глаз, то умоляла отвести ее к Филатову: она хочет поцеловать его ноги!
Аветик, прощаясь с нами, очень плакал. Лимон, который по его письменной просьбе привезла ему мать, он отнес в подарок Александре Артемьевне.
— Красивый, правда? Желтый как солничка! Кушай!
Уезжаю наконец и я. Тоже со значительным улучшением. Правда, ни врачи, ни я сама не сомневаемся в том, что мои глазные достижения продержатся не долго.
Прощаясь со мной, В.П. Филатов говорит очень строго:
— Помните: работать не больше двух часов в день!
Потом он притворно сердито добавляет:
— Не будете вы осторожны, не будете! Уж я знаю… Ну, да ладно, — если что, приезжайте опять. Что-нибудь придумаем!
Отъезд мой был омрачен расставанием с Сашком и Нюрочкой. Еще когда уезжал Аветик, они плакали и потом грустили до вечера. По-моему, в этом нет беды, это жизнь, и бояться этого не надо. Но сестры и лечащий врач испугались новых слез при моем отъезде и решили: не надо предупреждать детей о часе расставания, надо поставить их перед фактом, и все. Я спорила, Александра Артемьевна тоже была против, но нас не послушали.
В день моего отъезда ребят выкупали и, разомлевших от ванны, уложили спать. Отъезд мой был похож на бегство, меня отчаянно торопили: «Скорее, скорее, они скоро проснутся!» Все валилось у меня из рук, падало на пол. Все говорили тихими голосами, словно не провожают они меня, а хоронят. Вещи мои были уже в такси, я уже взялась за ручку двери в подъезде…
И тут сверху, с лестничной площадки второго этажа, донесся отчаянный детский плач! Я бросилась вверх по лестнице, забирая по две ступеньки. На площадке стояли Сашок и Нюрочка в рубашонках, босые, — они, видимо, сорвались с постелей. Прибежали на лестницу — дальше слепым детям не было дороги: их ноги повисли над ступеньками, как над краем пропасти. Они горько рыдали. Я понимала — не столько от разлуки со мной, хотя мы и дружили, сколько от обиды: почему их обманули? Нюрочка плакала без слов, а Сашок все повторял:
— Бабушка! Пожалуйста, не уезж-жай! Мне будет ужасно скучно…
Всегда буду помнить, как между ребрышками трепетали и бились под моими руками ребячьи сердца… Никогда не обманывайте детей, если хотите, чтоб из них выросли люди!
Потом они успокоились. Они вели себя мужественно. Они провожали меня вниз, в подъезд, до самой двери…
Лишь приехав в гостиницу, откуда меня назавтра должны были увезти домой, в Москву, я почувствовала, как итог всего пребывания «у Филатова», смертельную усталость. Душа имеет свою емкость — вот так же, как бочка, ведро, рюмка. Когда она много недель подряд вбирает в себя чужое горе, она в какой-то день достигает порога насыщения, даже перенасыщения. Тут только я поняла во всей полноте еще и эту сторону подвига В.П. Филатова и его сотрудников: они работают под постоянным, почти неодолимым грузом человеческого горя.
Я уезжала с тяжелой мыслью о Сашке и Нюрочке. Они остались «у Филатова». Им еще предстояли операция. Правда, спустя какое-то время мне сообщили, что они прозрели, что все прошло благополучно. Но от них самих я не получала никаких известий: слепым детям надо было не только прозреть, но еще и научиться грамоте!