Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 31



В тот период вырвались у Владимира горькие слова: «Для того чтобы постичь жизнь, надо ее пережить, то есть перехотеть». Тогда ему показалось, что он в самом деле «перехотел» жить, то есть разлюбил жизнь….

«Часы бегут один за другим и заметают все чувства, даже беспокойство за других, — писал он жене. — Все так размеренно здесь, что и на внешний мир начинаешь смотреть, как на нечто медленно-тягучее… неотвратимое…

Глухие шаги, звонки, бой часов и тысяча мелочей — все это так спокойно, так равнодушно, что сам втягиваешься в эту «жизнь» и на все смотришь ее глазами…

Прощай, Марочка, милая, будь бодрее, все ведь кончится когда-нибудь, все вы будете на свободе, — ну, а больше ничего не надо. Твой Володя».

Другое письмо к жене, написанное в апреле 1908 года, в день, когда Владимира, перед окончательным отправлением в Шлиссельбургскую крепость, перевели в Петербургскую пересыльную тюрьму:

…«12 апреля 1908 года. Ночь.

Море звуков, как в крепости, — только пушек нет.

Зато, с другой стороны, море других звуков, — от цепей: идут в церковь… Ну, что же писать?

Пасхальное письмо из крепости, где я вспоминал прежнюю пасху, не дошло.

Теперь уж не хочется вспоминать.

Колокола смолкают… Только одна нота остается без конца… И в коридоре тихо.

Прощай».

Это написано перед самым переводом из Петропавловской в Шлиссельбургскую крепость — навечно. В душе, в сознании — нуль градусов тепла. Дальше должна начаться зона вечной мерзлоты, где нет роста, нет жизни.

Но вчитаемся в последующие письма, дневниковые записи! В них начинается сперва очень медленное, но явственно ощутимое повышение жизненного тонуса. Со срывами, с провалами все снова в тоску и безразличие, но этот процесс идет, он неуклонно усиливается, нарастает!

…«Да, да (запись в дневнике от 17 октября 1910 года), все дано в настоящем. Если ты в нем — банкрот, то нечего утешать себя будущим: ты всегда останешься таким же банкротом.

Правда, можно создать известную обстановку, среди которой удобнее и приятнее «доживать» свои дни, — как создают себе или сохраняют Обломов и доктор из «Палаты № 6» (до катастрофы!)… Незавидная перспектива! И ведь уверен, что, кроме ее или еще насильственного конца, ничего не осталось, так уверен, что, кажется, нет ни одной лазейки… Так нет же! Откуда ни возьмись, опять та же надежда на чудо! Пусть крохотная, микроскопическая, пусть бесконечно малая надежда, но она есть, она не хочет умирать, несмотря ни на что!»



Не один раз в письмах и дневниках Владимир, словно сам удивляясь, отмечает в себе неожиданное возрождение жизнерадостности:

…«Опять прилив сил!..»

…«Кажется, снова наступает пора, когда все радует!..»

Как могло это случиться в тех условиях — с человеком культурным, заживо погребенным в каторжной тюрьме?

Вспомним, что говорил А.С. Макаренко. Педагог по призванию, — а это означает прежде всего отличное понимание человеческой души не в неподвижности, не в застывшей данности, а в постоянном движении, противоречиях, в непрерывном росте и развитии, — Антон Семенович Макаренко обогатил нас замечательной теорией «перспективных линий». Перспективные линии — это нарастающие мечты; в стремлении осуществить их человеческая душа словно поднимается все выше и выше — по восходящим ступеням.

Мечты эти могут быть самые разнообразные. Для беспризорников, воспитанников А.С. Макаренко, такая перспективная линия могла подниматься от надежда на сытный обед, через приблизительно целые, не рваные штаны, к созданию сада, огородов, полей колонии имени Горького. Для летчика перспективная линия, мечта — овладение космосом, для ученого — решение какой-нибудь загадки, важнейшей для человечества, например проблемы рака. Словом, перспективные линии — это мечты, помогающие человеку смотреть вперед и идти вперед, действенно тянуться ко все более и более высоким перспективам.

Трудно говорить о перспективных линиях, о мечтах, рождающихся в пожизненном заключении: там, казалось бы, могли только умирать и гаснуть все и всяческие мечты и перспективы. Но, очевидно, это ошибка, и мечта живет всегда, перспектива есть везде. Перспектива может намечаться еле заметным пунктиром, но она есть, непременно есть во всякой жизненной ситуации. Мечта может превратиться в хилую тень, едва уловимую, как плесень. Она может быть убогой, как мечта Акакия Акакиевича о новой шинели, или чеховского героя о крыжовнике с собственных кустов. Но мечта не умирает, она пребывает и даже заново рождается в любых условиях. А в большой, богатой, щедрой душе мечта постепенно разрастается, крепнет, становится источником радости и для других людей тоже. И во всех условиях всякая мечта непременно помогает человеку жить.

Так случилось и с Владимиром. Возможно, это началось у него с книг. Когда вокруг него все рухнуло и исчезло, словно слизанное жадным языком морского отлива, книги — единственные! — остались с ним. Он хорошо знал, за что его арестовали, в чем будут обвинять, за что осудят и к чему приговорят. Читать он начал в первые же дни после ареста, чтение привело к творческой работе. Так появились переводы книг Отто Вейнингера, потом Штирнера, потом Р.С. Чемберлена и, наконец, появился капитальный труд: оригинальная книга Владимира Лихтенштадта о Гёте: «Гёте — борьба за реалистическое мировоззрение. Искания и достижения в области изучения природы и теории познания». Книга эта — свыше 40 печатных листов — написана целиком в Шлиссельбурге. Издана в 1920 году, уже после Октябрьской революции и после смерти автора.

Одновременно с творческой работой во Владимире рос и креп интерес к самой библиотеке, как таковой, к книге, как средству для поддержания духа и бодрости в товарищах. Стали составляться и пересылаться на волю, к Марине Львовне, списки книг, желательных для пополнения библиотеки Шлиссельбургской каторжной тюрьмы. Создание обширного сектора нелегальной литературы потребовало многих усилий, труда, изобретательности, так же как впоследствии составление карточного каталога.

Силой, укреплявшей во Владимире жизнь и любовь к жизни, были люди, товарищи, общение с ними. Люди в Шлиссельбурге были самые разнообразные, вплоть до зловещих «иванов», то есть профессиональных разбойников и убийц, и отталкивающей стихии «шпаны». Сам Владимир писал:

«Интересно, как меняется отношение к людям по мере того, как подходишь к ним ближе. Сейчас для меня население 2-го корпуса — серая, забитая масса «шапкоснимателей, и иногда немного неприятно думать, что будешь жить с этими людьми дни и ночи, никогда не оставаясь один. Но я знаю, что стоит лишь поближе рассмотреть каждого отдельно члена этой массы — и это впечатление исчезнет. И уверен, что кроме одиночных, явно отталкивающих лиц (может, таких и не будет) жить с ними будет не худо… Посмотрим, посмотрим!» (дневник — 17 октября 1910 года).

Кстати, это выражение — «Посмотрим, посмотрим!» — встречается у Владимира в его дневниковых записях и письмах нередко. Это само по себе говорит о его душевном состоянии. «Посмотрим, посмотрим!» устремлено в будущее, в нем — интерес, надежда — и, значит, жизнь.

В своих мыслях о людях 2-го корпуса Владимир оказался прав. Многое было трудно в новом каторжном окружении, многое было непривычно, почти отталкивающе.

«А все-таки, — писал Владимир в дневнике 20 декабря 1910 года, — Среда иногда больно бьет своей грубостью. Кое-что из «Мертвого Дома» я только теперь начинаю как следует понимать… Интересно еще вот что: наша «утонченность», уже изобличенная в лживости и слабости, снова приобретает здесь, как контраст, ценность, снова привлекает и вспоминается, как чудная музыка».

Да, среда была для него непривычна и подчас заставляла вспоминать, как чудную музыку, ту «утонченность», которую он сам осудил еще задолго до того. А то, что Владимир, по общему единодушному признанию, стал вскоре любимцем и вожаком всей «каторги», говорит, что он тоже полюбил этих людей, полюбил без брезгливости и чистоплюйства, почувствовав кровное братство с ними.